Фотогалерея

Воскресенье, 29 Ноября 2009

Внуки Черубины. Русина Волкова. Повесть Печать Email
29.11.2009 17:00


В этой жизни, богатой узорами

(неповторной, поскольку она

по-другому, с другими актерами,

будет в новом театре дана),

я почел бы за высшее счастье

так сложить ее дивный ковер,

чтоб пришелся узор настоящего

на былое, на прежний узор…

В. Набоков

 

В моем доме пора уже открывать филиал Музея востоковедения. Сколько бесценных экземпляров всякой восточной всячины осталось у меня в память о моих прежних мужьях — от коллекции каких-то экзотических тибетских коняшек-свистулек до якобы подлинных рисунков и небольших эскизов обоих Рерихов, от ожерелья буддийских монахов до бубнов кришнаитов, от переводов “Книги перемен” до переводов “Книги песен”! Одних только фотографий моих мужей на конференциях и в экспедициях, шаманящих и камланящих, работающих с умным видом за рабочим столом и распевающих на улицах с кришнаитами, было столько, что ими можно было бы, как обоями, оклеить прихожую и другие помещения этого предположительного музея. А портрет одного из них можно было бы даже повесить в приличном месте — например, над камином, которого у меня, впрочем, нет. Это парадный портрет Востоковеда с большой буквы, снятого официальным фотографом в одном из кремлевских залов, где ему вручали правительственную награду в виде золотой статуэтки “Будды на троне” за заслуги перед отечественным востоковедением. Награду вручал человек из администрации президента, бывший боевой генерал, прошедший крещение огнем в одной из стран изучения этого самого мужа-востоковеда.

Притом, что круг московских востоковедов немногочисленный, до знакомства со мной они, как правило, и не слышали, что я была женой кого-то из их клана. Вот, например, фотография с конференции в Риге, посвященной новым восточным религиям Запада. В первом ряду, чуть не в обнимку, стоят двое из моих бывшеньких. Правый из них еще не подозревает, что вскоре сбежит от меня к жене боевого генерала, а ныне — главы администрации одной из центральных областей нашей Родины, лица, приближенного к самому президенту. Это был отчаянный и безответственный поступок оторванного от жизни любителя восточной мудрости. Заводить шашни с женами таких персон нормальные люди остерегаются. Раньше за меньшее вредительство были уничтожены и школа византологов, и эсперантисты, и сторонники восточной медицины по-бадмаевски. Теперь за такое, конечно, не расстреливают, но голову при желании могли бы и проломить. И если до сих пор не проломили, то это только потому, что, по слухам, боевой генерал сам был не прочь избавиться от своей боевой подруги, заглядевшись на внебрачную дочь одного из олигархов.

А вот тот, что на общем снимке слева от этого негодяя, такой задумчивый, с усами и кривоватой усмешкой? Он даже в гадальнике по “Книге перемен”, самим же составленном, не высмотрел будущее счастье в бракосочетании со мной. Он даже еще не знаком со мной. Я-то поехала на эту конференцию в Ригу вместе с его предшественником — тем самым негодяйским соседом по фотографии. У меня в этой поездке была своя благородная цель: следить, чтобы мой востоковед не завел интрижку с какой-нибудь хорошенькой аспиранткой, всегда случайно оказывающейся на такого рода научных сборищах. Я уже была научена горьким опытом, чем кончаются такие вот обмены научными мнениями: рождением внебрачного ребенка, анализами ДНК для установления отцовства, вечерними криками по телефону с оскорблениями в мой адрес (однажды по молодости и глупости я через это все уже проходила). Как лицо постороннее проблемам востоковедения, я все время скромно держалась в сторонке со стаканом приятного алкогольного напитка. В момент фотографирования я вообще отошла по своей надобности: избавиться от выпитого за долгие часы подслушивания докладов под дверью. Так что познакомиться мне с очередным витком моей матримониальной судьбы — защитником прав кришнаитов в одной отдельно взятой православной стране — еще только предстояло, впрочем, как и пожениться, а потом разойтись, красиво и без скандалов. Теперь все мои красавцы востоковеды висят в одинаковых элегантных рамках, не посрамивших бы и принципы Фэн-шуй, в длинном коридоре манхэттенской квартиры, которого могло хватить еще на столько же специалистов по Ближнему, Дальнему и Среднему Востоку.

Откровенно говоря, такой странной судьбе я обязана своей прабабушке Лиззи. В ней было все от давно минувших дней, хотя из своего времени она выбирала самое необычное — пение молитв под гитару, лечение меня от всех хворей кагором, а с детсадовского возраста — гоголем-моголем, сильно замешанном на коньяке. От кашля она варила мне пунш или грог. Кружевные салфеточки, покрывавшие испеченный ею хворост, и любовь к сентиментальным французским романам сочетались с озорной бравадой и лукавым видом, когда она произносила со значением первые буквы неприличных слов — “жэ”, “гэ”, “бл” и так далее. Родители очень сомневались в чистоте ее дворянского происхождения, подозревая, что без дворового конюха при ее рождении не обошлось. Это она, занимаясь моим воспитанием по изобретенной ею системе под кодовым названием “Школа обольщения”, подготовила меня своими байками из жизни Серебряного века к храмовому служению идеалам того времени. Мои родители негодовали и предрекали мне гораздо худшее будущее, чем череду мужей-востоковедов.

— Что вы опять подсовываете девочке читать какую-то галиматью? “Дневник Марии Башкирцевой”!! Сю-сю-мусю дореволюционных гимназисточек. Чему девочку может научить весь этот сентиментальный бред?

— А вы считаете, что она, кроме дневника жертвы холокоста Анны Франк, ничего не должна в жизни прочесть? Эта книга ей больше в жизни поможет? Или воспоминания о духовном перерождении бывшего зэка Марченко, по-вашему, для нее предпочтительнее, чем книга о другом зэке — Жане Вальжане? Не делайте ее жизнь сплошным участием в политических процессах и демонстрациях!

— А вам никто не разрешал из нее гейшу растить!

 

Могла ли я в такой семье вырасти нормальным человеком? Если я плакала, Лиззи обнимала меня, закутывая мои плечи своей кружевной накидкой, и начинала нараспев: “Ты плачешь?.. Послушай… „Далеко на озере Чад изысканный бродит жираф“”. Родительский же дуэт в подобной ситуации либо выступал с солдатской частушкой “Не плачь, девчонка”, либо поддерживал меня в духе Мальчиша-Кибальчиша: “Нам бы ночь простоять да день продержаться”. И, конечно же, в этом переплясе побеждал жираф, в те далекие времена моего взросления он был для меня более родным, чем мифологический персонаж гайдаро-советского детства моих родителей.

Моя странная, ни с кем не сравнимая прабабушка! Вернее, она была тетушкой моего отца, младшей сестрой его покойной бабушки, но за неимением у меня других предков с удовольствием отнеслась к просьбе быть моей прабабушкой. “Я тебя только прошу: при посторонних называй меня — в зависимости от ситуации — либо Елизаветой Степановной, либо Лиззи. А то твои родители зовут меня тетей Лизой, и это звучит ужасно, как-то по-советски, или еще на американском юге такое можно услышать: тетя Салли, тетя Молли да Братец Кролик в придачу. Родители у тебя, конечно, люди славные, но что можно ожидать от разночинцев?” — неожиданно прибавляла она свое окончание к сказкам дядюшки Римуса.

Да, мои родители были люди славные, но, безусловно, разночинцы: мама — социолог, отец — фармацевт. Когда они собирались своей компанией и пели под гитару: “…сын поварихи и лекальщика…”, мне было непонятно, над чем все смеются. Для меня это звучало так же прискорбно, как и “дочь социолога/социологихи и фармацевта”. Прабабушка же была “из бывших”, да еще и петербурженка, отсюда и ее знакомство со всякими модными историями, о которых говорил “весь Петербург”, хотя на момент тех историй она была еще совсем маленькой девочкой.

И все же, оглядываясь назад и вспоминая мою Лиззи, я не перестаю спрашивать себя: где лежит мистическое начало моей странной биографии, начавшейся задолго до моего рождения? И похоже, что я знаю ответ: на Черной речке.

1909 год. Черная речка. Опять дуэль. На первой стрелялись за честь красивой женщины — “косоглазой богини”, в которую был влюблен весь Петербург от царя до известного красавца бисексуала, на второй — за честь Прекрасной Дамы, знаменитой хромоножки, покорившей сердца почти всех знаменитых поэтов, художников и теософов, геодезистов и востоковедов своего времени. Приверженцы нетрадиционной ориентации вздыхали тайком и завидовали счастливчикам натуралам, на которых было обращено внимание этой Богини Серебряного века. Толпы знаменитых красавиц Петербурга, все эти Иды Рубинштейны, Ольги Глебовы-Судейкины, Гиппиусы и другие изысканные кривляки были на время позабыты-позаброшены, любви была достойна только одна — испанка Черубина, в просторечии — учительница Елисавета Дмитриева. Там, на Черной речке, вершилась история, стрелялись Гумилев и Волошин — два самых избалованных вниманием поэтических дам избранника. Причем виновник дуэли — Гумилев — предлагал стреляться не до первой крови, а до смертельного исхода. Что же произошло? Страсть к этой женщине, которая овладела Гумилевым, была сравнима с африканской: он ломал ей пальцы и целовал подол платья. Она в ответ тоже ломала ему пальцы и не давала ничего большего. Впрочем, никто и не просил, время было такое.

С Прекрасными Дамами было принято обращаться именно так. Моду эту придумали Блок с Белым. Они ходили по разные стороны от жены Блока Любови Менделеевой, и левую руку ей ломал Блок, а пальцы правой были истерзаны Белым. Бедная девушка так бы до конца и осталась таковой, если бы не мужчины “из публики”, давшие ей счастье земной любви и даже возможность стать матерью. Ну, если уж Блок с Белым делали это, то подрастающее поколение поэтов не могло себе позволить быть ниже их, тащить любимых в постель или в кусты. И все было бы хорошо и так бы и дальше продолжалось с той, которая была “из породы лебедей”, но, на свою беду, Гумилев повез ее в Коктебель к Волошину, и там Макс предложил ей выбирать, кто в дальнейшем продолжит с ней делать “это”. “Выбирайте меня, — предложил Волошин, — я вам не только более изысканно начну заламывать руки, но и карьеру сделаю такую, что все ахнут!” Елисавета выбрала свою судьбу, Гумилев уехал, Волошин вложил в искривленные любовным томлением пальцы веер и назвал чаровницу Черубиной де Габриак. Он становился перед ней на колени, как и обещал, стал ломать ей не только пальцы рук, но и ног, а потом плакал, утираясь ее подолом.

Уже в Петербурге, на одном из вечеров у Иванова на его знаменитой “Башне”, Гумилев узнал об этом оскорблении — о том, что за его спиной она стала испанкой, и при всех обозвал Дмитриеву “ломакой”, а потом и про Черубину так же высказался. “Вы подлец, сударь, — сказал ему Волошин. — Либо вы сейчас же откажетесь от своих слов, либо мы стреляемся”. — “Нет, — ответил Гумилев. — Я никогда не откажусь от своих слов, потому что она ломака и Черубина ломака, и хорошо было бы их обеих за это хорошенько отодрать”. И он хрустнул костяшками своих пальцев, подтвердив согласие стреляться. Другие свидетели скандала уверяли, что Гумилев высказался даже более определенно, обозвав ее тем простым русским словом, которое употреблял Пушкин в отношении Анны Керн, общаясь с близкими друзьями. Однако многие исследователи того времени настаивают на том, что в промежутке от Пушкина до Бродского никто из уважающих себя поэтов, включая Гумилева, не мог употребить это чисто конкретное выражение в отношении своей любимой женщины, пускай даже бывшей, понимая, что такое могут позволить себе только гении.

На дуэли присутствовал весь Петербург, срочно сколачивались подмостки и дополнительные ряды для всех жаждущих зрелища. В толпе пытались найти хотя бы одного, кто мог разъяснить, что значит “картель”, “барьер”, чьими шагами отмерять расстояние, но, увы! К счастью, случайно в кустах, под обломками кем-то забытого рояля, обнаружились брошенные Пушкиным и Дантесом пистолеты, и было решено, что уж как-нибудь кривая вывезет. Народом все поле вокруг было затоптано. В результате сильно опоздавшая и наконец-то приехавшая на место пушкинской дуэли следственная бригада не смогла взять след, найти использованные гильзы и определить группу крови стрелявшихся. А на знаменитых дуэльных пистолетах нашли отпечатки всего взрослого населения Петербурга за последние три четверти века, о чем и было донесено царю. Так Дантес и ушел от наказания. Помимо выброшенных пистолетов, была обнаружена и кем-то поспешно забытая калоша. По размеру она не подошла ни одному из фигурантов дела, но ходили слухи, что ее могла обронить учительница Дмитриева, незадолго до дуэли приезжавшая на Черную речку перепроверять расстояние до барьера и намеренно оставившая там свою калошу в качестве приза победителю. Однако, испугавшись прыти следователей, пытавшихся повесить на нее так и нераскрытое убийство вековой давности, она, как говорится, “ушла в несознанку” и все отрицала. Благородный Волошин, как всегда, пытался оградить бедную Лизу от дополнительных неприятностей и признал калошу своей.

Эта женская уловка с якобы случайно потерянной обувиной была очень популярной во все времена. “Если ты помнишь, — пыталась дать мне нестандартное толкование одной из моих любимых детских сказок Лиззи, — она составляет и основную интригу в истории про Золушку. Туфелька потеряна специально, как приманка для дальнейшей охоты. Без хрустального башмачка принцу и в голову бы не пришло бегать за повелительницей тыквы и мышей. Хрустальный башмачок — это сверкающая мечта, мираж. И свою калошу Дмитриева подкинула на место дуэли, чтобы разжечь в соперниках азарт. Если бы она обронила батистовый платок, как это делали Прекрасные Дамы во время ристалищ и любовного гона лосей, кто бы заметил-то несвежий лоскуток по этой осенней российской распутице?

Несчастная калоша путем многочисленных интриг досталась известному советскому лермонтоведу Ираклию Андроникову, создававшему музей Михаила Юрьевича. К сожалению, любимый поэт Андроникова прожил очень короткую жизнь, и было невероятно трудно найти принадлежавшие ему вещи. Пришлось дать взятку кому надо, и в следственном отделе навсегда утерялась улика под литерным номером “1909КалЛевый”, а в музее Лермонтова появился новый экспонат — “Калоша Лермонтова, оброненная им во время дуэли”.

Бедная Лиза, вкусив славу Черубины, больше не смогла откликаться на свое невыразительное имя и переделала себя в Лилю. Лизой продолжали называть ее только далекие от поэтических кругов разночинцы. После знаменитой дуэли Черубина, заметая следы, из Дмитриевой превратилась в Васильеву и с горя уехала к великому антропософу Штейнеру, чтобы вернуться от него в Россию. Быть эмиссаром, или как она еще любила себя называть — гарантом, было даже круче, чем сумасшедшей испанкой. Популярность ее приняла другие очертания, появились и другие поклонники. Любовь к очередному молодому востоковеду еще раз круто изменила ее жизнь. Не без помощи нового поклонника Черубина сменила гордое испанское женское имя на загадочное китайское, причем мужское. Не случайно и смерть нашла ее на Востоке. Гумилев был расстрелян и сброшен в яму, вырытую большевистскими штыками, а не шпагами конквистадоров. Макса разбил инсульт, и его могила была вознесена на вершину горы. Все три географические измерения — ниже уровня моря, вровень с уровнем, выше уровня моря — поделили между собой два титана своего времени и их подруга по цеху поэтов и лаборатории мистического опыта, а души всех троих крошечными бабочками отлетели в четвертое измерение.

 

Эта замечательная история, рассказанная Лиззи, стала первой ласточкой приближающейся весны моего женского начала, хотя восточные мотивы только еще начинали звучать в педагогической поэме моей прабабушки:

— Я научу тебя всему и, прежде всего, самому главному — искусству обольщения. Мы будем с тобой заниматься этим по разработанной мной системе, в которой не существует ненужных мелочей. Наоборот, каждая из мелочей становится центром, вокруг которого выстраивается кольцеобразная система. Потом из пересечения этих колечек образуется цепочка, и в конце концов все замыкается. Что хорошего в такой круговой системе? Начинать можно с любого звена, все равно все приведет к заданному результату. С чего же мы начнем? Да хоть с кофе.

Для чего нужно уметь заваривать кофе? Основная причина — кофе отбивает запах, стирает память. Перед тем, как мужчина коснется губами твоих волос, губ или пальчиков, он должен позабыть запахи своих прежних подруг. С этого момента до знакомства со следующей “Шоколадницей”, догадавшейся, что путь к сердцу мужчины прокладывается подносом с горячительными напитками из какао- и кофе-бобов, твой друг будет помнить только тебя. Но поскольку не у всех нынешних есть такая наставница, как я, то и конкурентка у тебя появится не скоро. После чашечки кофе даже у старика начнет играть кровь, как у молодого, хотя со стариками я бы тебе советовала либо вовсе не связываться, либо заменить кофе цикорием, а турку — электрическим кофейником медленного накаливания. Ну, это уж смотри сама: “кто любит попа, кто попадью, а кто поповну”.

— А я? Я кого буду любить? Скажи, ты ведь все знаешь!

— Ну, уж надеюсь, что не попадью с поповной, — дразнила меня Лиззи.

 

— Итак, с чего начинается кофе? Прежде всего запомни, есть только один сорт кофе — “Арабика”, все остальное не считается. После того, как ты уже знаешь, что надо купить, следующий очень важный шаг — выбор бакалейщика. Наверное, это самое сложное. К счастью, у тебя еще есть время — если ты начнешь его искать уже сейчас, как раз ко времени девичьей зрелости он и найдется. Этот шаг не менее важен, чем выбор мужа, — ты должна знать, как надо смотреть на своего бакалейщика, чтобы получить лучший товар, в нужном количестве и в правильной упаковке. Запоминай: ты должна его околдовать своим взглядом, и эти чары сквозь глаза перейдут потом в зерна. Как только найдешь Его, знай, ты уже созрела для любви и брака, останется малое — найти мужа, но поверь, что после моей школы у тебя от женихов отбоя не будет.

Перед помолом свежие зерна должны быть правильно поджарены, я тебе покажу как, да еще и подарю для этого правильную посудину. Запомни: на этой ритуальной сковороде ты не имеешь права ничего больше готовить, да и хранить ее следует отдельно от другой посуды для готовки, чтобы всякие низменные запахи, не дай Бог, не примешались бы потом к твоему колдовству. Единственное, что еще, кроме кофе, может быть допущено до этой священной вещи,— сушеный инжир, поджариваемый вместе с зернами. Инжир — это как зеркало для кофе, катализатор его запаха и вкуса, первый дегустатор и хранитель тайного знания, выгравированного на каждом отдельном зернышке кофе. Ты поймешь, что зерна уже как следует поджарены, после того, как два или три из них взорвутся. Турку, — бабушка почему-то никогда не говорила джэзве, наверное, это тоже являлось частью ритуала, — я тебе подарю, она не должна быть новой, так настоящему курильщику дарят только прокуренную трубку. Но если тебе понадобится еще одна, покупай только у армян, они никогда ее из плохого металла не сделают. Предупреждаю, только в этом случае ты можешь называть турку “джэзве”, а то не то что турку не дадут, да еще тебе твою “жэ” попортить могут. Как говорится, дипломатия — это искусство компромисса, застывшая музыка политики.

Кофе варится пятнадцать-двадцать минут на очень медленном огне, до пены должно доходить три раза. После первых двух раз убираешь турку с огня и слегка помешиваешь серебряной ложечкой. Перед третьей пеной добавляешь на кончике серебряного ножа несколько крупинок соли. На серебряных приборах-то не вздумай экономить, это только для твоих родителей пределом представлений о роскоши на столе может быть мельхиор, который они однажды где-то в гостях увидели и до сих пор не могут забыть. Пускай это будет только один нож или одна чайная ложечка, но непременно старинного серебра. Да не забудь, отдай выгравировать твое имя-заклинание в виде анаграммы. Твой избранник наверняка не обратит на это внимание, но нам главное — его подсознание, а оно — поверь мне! — никогда не дремлет, все запомнит и все запишет где-то на отдельной извилине. Да, кстати, в настоящий кофе никогда не кладут сахар, он и так будет сладким и тягучим, если правильно заварить, а потом на пару минут накрыть фарфоровой крышкой. Затверди это как молитву: кофе должен быть черным, как преисподняя (прости, Господи!), сильным, как смерть, и сладким, как любовь.

Это еще не все! На глазах у гостя перекатываешь густую вязкую пену в чашечку размером чуть больше наперстка, ставишь рядом стакан воды со льдом, а на розеточке подаешь засахаренные имбирь или фиалки. Собственно, вот и все. Для большей выразительности в кофе можно было бы добавить амбру — ну, ее еще из китов добывают! — только где ж этих китов в наше смутное время взять? Откровенно говоря, на сегодняшних мужиков жалко было бы эту амбру переводить, и китов не напасешься! — пессимистически заканчивала она первый урок “Школы обольщения”.

— Да не мечи бисер-то перед другими гостями, им делай по-простому: кофе по-венски, по-варшавски, можешь по-ирландски или по-бразильски, а уж турецкий оставь только для того, от кого многого ожидаешь.

 

— Ты говоришь, что в нашей советской действительности есть только “Арабика”, а что пьют за “железным занавесом”?

— О, там не счесть кофейных зерен в каменных пещерах! Моя мама была большой любительницей этого напитка и все вспоминала, каким сортам отдавали предпочтение в их купеческом доме. Это уж потом, когда она вышла замуж и стала бедной дворянкой, не до хорошего кофе было. А купцы-то сибирские толк в хороших вещах понимали! Ну, а потом, в молодости, был у меня один знакомый востоковед, так он в своих азиатских странствиях чего только не испробовал из местных деликатесов: и мозги обезьяны ложкой хлебал, и еще какую-то дрянь вспоминал. Но самое сильное впечатление на него произвела чашечка немыслимо дорогого индонезийского кофе, непереваренные зерна которого находят в экскрементах лювак — животного-лакомки, питающегося плодами кофейного дерева. Зерна, естественно, отмывают, обжаривают и готовят из них самый дорогой кофе в мире.

— Лиззи, что ты говоришь? Какая гадость! Да я после твоего рассказа и на “Арабику”-то взглянуть без рвоты не смогу, все буду думать, из чьей задницы их достали!

— Душа моя, как я тебя понимаю! После услышанного мне пришлось дать тому востоковеду полную отставку. Он потом не то в индонезийских лесах в поисках лювака лихорадку подцепил, не то в сталинских лагерях погиб, в общем, кончил очень плохо.

 

Про тяготы жизни за “железным занавесом” часто говорилось и в моем доме. По ночам мне снился этот занавес в виде чудовища, распростершего конечности с железными когтями над нашим домом, над Москвой и над всей необъятной Родиной моей. Правда, Лиззи винила его в том, что не достать дорогого кофе и китовой амбры, а родители — в том, что связывалось с понятием “свобода”.

— Что такое это ваша свобода? — спрашивала я их. Понятно было в метро: это место не свободно, оно занято. Или: моя подруга не свободна, говорила моя мама папиному другу, она замужем. Я могла быть свободна после выученных уроков. Но все это, видимо, было не то.

— Свобода — это осознанная необходимость, — по секрету сообщил мне отец.

— В смысле?

— Вот и думай, в каком смысле, — туманно ответил он мне.

 

— Свобода, — говорила на это Лиззи, — это когда ты можешь быть сам себе господином. Это легко, только не всегда получается. Для достижения своей свободы Кай должен был сложить из льдинок слово “вечность”. Это очень хороший рецепт. Когда-то мне почти удалось повторить его подвиг.

— А что, это так трудно?

— Нет, не очень. Для этого нужно только одно непременное условие — наличие рядом с тобой чьей-то бескорыстной любви, готовой ради тебя на подвиг, способной растопить даже самое холодное сердце.

 

Почему-то Лиззины объяснения мне были более понятны, хотя я пыталась расшифровать слова и об “осознанной необходимости”. Но вообще-то в нашей семье не всегда бушевали бури. И даже Гумилева мои родители любили не меньше Лиззи, хотя и знали его стихи не так хорошо, как она. По праздникам, когда мы собирались все вместе в нарядной Лиззиной комнате, папа брал гитару, Лиззи — мандолину, и все хором на мелодию летки-енки пели “Заблудившийся трамвай”. От мелодии Лиззи морщилась, но, так как ничего другого предложить не могла, соглашалась петь и под этот финский шлягер времен детства моих родителей. Гумилев все еще был запрещенным поэтом, это пение моей дворянки с разночинцами было сродни “Вихрям враждебным” на конспиративных квартирах пламенных революционеров. Там даже был один момент, который доводил до экстаза моего отца, когда он вскакивал, переставал петь и начинал громко декламировать:

 

Понял теперь я: наша свобода

Только ОТТУДА бьющий свет...

 

— Откуда “оттуда”? — бестолково спрашивала я.

— С запада, конечно, — воодушевленно отвечал отец, не замечая предостерегающие жесты и взгляды мамы, считавшей, что я еще мала для таких разговоров.

— Интересно, — усмехалась на это Лиззи, — чего же тогда он в Индию духа хотел билет-то купить?

 

Праздник заканчивался, родители молча раскланивались с Лиззи, забирали меня домой. Там у нас витала совсем другая атмосфера. Вместо засахаренных фиалок стол заставляли салатом “оливье”, “селедкой под шубой”, солеными огурцами и черемшой с рынка. Приходили знакомые иностранцы, приносили красивые импортные бутылки горячительных напитков и непременную кока-колу для меня. Папа и его друзья пели Окуджаву, Высоцкого и новые песни русского рока: “Перемен требуют наши сердца”, “Мама — анархия, папа — стакан портвейна” или “Ален Делон не пьет одеколон”.

В то время к компании родителей на пару лет прибилась американка с отделения славистики университета штата Индиана, приехавшая в Россию для написания диссертации на тему “Снохачество как норма уклада русской крестьянской жизни дореволюционного периода”. Ее научный руководитель в далекой Индиане загорелся темой исследования после полюбившегося ему стихотворения Вознесенского: “Затылок сохатый как карагач, невесткин хахаль — снохач, снохач…” Он настолько возбудился, что предложил своей аспирантке найти исторические и культурологические корни этого явления. Тема была неизбитой, девушке пророчили славу первопроходки. Еще одним непременным американцем нашей компании был помощник американского атташе по культуре, которого как-то привела странная аспирантка. Он пытался подпевать Высоцкого, курил трубку, приносил не только выпивку, но и зарубежные издания не печатавшейся у нас русской и советской литературы, обещая моим родителям помощь в случае неприятностей с властями.

Как ни странно, властям на нас и наше отношение к снохачеству на Руси было наплевать. Но вскоре в нашей квартире случился пожар, сгорели вся библиотека, картины, подаренные друзьями — художниками-нонконформистами, плакат с изображением схемы нью-йоркского метрополитена, фотография президента Картера с его факсимиле — специальный подарок друзьям Госдепартамента. От высокой температуры раскололись, как нам сказали пожарные, все пустые импортные бутылки, которые папа собирал для своей коллекции, бутылки с невыпитым содержимым постигла та же участь. Мы на время переехали жить во вторую комнату Лиззиного коммунального счастья.

 

Педагогические принципы Лиззиной системы “Школы обольщения”, которыми она руководствовалась в моем воспитании, сложились у нее в голове на основании жизненного опыта петербургской дореволюционной вольницы. Многие истории того времени переплетались друг с другом и складывались в яркую картину диковинного карнавала, блоковского балаганчика. Я все время была погружена в другую реальность, где одинаковый смысл имели и прекрасные стихи, и драматические истории с репрессиями, расстрелами, революциями, войнами, и экзотические сорта чужеземного кофе. Мальчики мечтали о путешествиях в Африку, девочки — о пострижении в католические монашки, мужчины крутили жестокие романы с прекрасными дамами, обманывали их, стрелялись из-за чести дам на дуэлях, женщины были прекрасны, как богини, и образованны, как окружающие их мужчины. Лиззи называла то время ранней готикой переходного периода от самодержавия к советскому сюрреализму победившего люмпен-пролетариата.

— Я хочу вернуться к той истории с дуэлью. Слушай.

…На самом деле дуэлей было две. Одна — мужская, со всеми этими пистолетами, зрителями, секундантами и прочей чепухой. Другая — чисто женская, но не менее кровавая, а главное — более длительная. Началось все с того, что молодая талантливая красавица поэтесса Анна Горенко в который раз отказала своему другу Николаю Гумилеву. Гумилев в который раз оказался перед выбором: покончить жизнь самоубийством или уехать с горя в Париж. Оба варианта были очень романтичными, победила идея поездки в Париж, где заодно можно было бы и самоубиться, например, в Булонском лесу. А уже по приезде в Париж самоубийству нашлась достойная альтернатива. Там на сеансе позирования художнику Гуревичу будущий известный поэт Гумилев знакомится со страшилкой натурщицей, учителкой из Питера Елисаветой Дмитриевой. И после постоянных отказов со стороны любимой девушки с профилем античных богинь, Ани Горенко, он решил утешиться с кем-нибудь менее замысловатым: “Я нашел себе подругу из породы лебедей”. О, как он ошибался! Лебедь оказалась с акульими зубами. Возвратившись в Петербург, она ехидно писала Волошину: “Он называл меня лебедью, лебедью белою. А город пил коктейли пряные, пил и ждал новостей”. И вскоре этой новостью стало божественное рождение из пены таинственной незнакомки — поэтессы Черубины де Габриак, из-за которой между Волошиным и Гумилевым произошла дуэль. О чем я тебе уже рассказывала. На второй площадке сошлись Васильева-де Габриак с Горенко-Ахматовой.

Сердце Анны Горенко было занято первой и самой большой любовью ее жизни к студенту-востоковеду Голенищеву-Кутузову. И хотя тот под бурным нажимом хорошенькой гимназисточки дал себе на какое-то время увлечься ею, впереди у него маячило распределение в МИД, и приходилось остерегаться таких вот африканских страстей, да еще с малолетками. Он позорно бежал. Сердце красавицы было разбито, а тут еще постоянный воздыхатель Коленька укатил в Париж, и что-то подсказывало Ане, что если Гумилев не покончит там с собой, то может найти другую невесту. Так и произошло. Надо было немедленно менять тактику и выцарапывать Коленьку у этой “лебеди”. Но было поздно: они уже уехали вместе отдыхать в Коктебель, а после… после случилась эта ужасная дуэль, о которой только и говорил весь Петербург. Надо было что-то делать.

Прежде всего, после дуэли номер один бис (дуэлью номер один в людском сознании все-таки оставалась пушкинская дуэль с Дантесом) Аня Горенко тотчас же согласилась на брак с Гумилевым, хотя и объявила ему о своей неугасающей любви к востоковеду. Гумилев, разочаровавшись в хромоножке, был рад вернуться на рельсы своей первой любви. Брак состоялся. Анне Горенко было, конечно, обидно, что из-за нее он хотел только покончить жизнь самоубийством, а из-за какой-то “лебеди” стрелялся с самим Максом Волошиным. Но зато появилась надежда, что когда-нибудь он и ее так же прославит, как свою абсолютно невыразительную “серую шейку”.

Следующим ее шагом к барьеру на той невидимой миру дуэли было свадебное путешествие в Париж. Она непременно должна стать натурщицей, только бы найти более крутого художника, чем Гуревич. И он нашелся! Прекрасный итальянец со жгучими южными глазами и бешеным темпераментом латинского любовника — Модильяни! Это было то, что надо! Понятно, что в то время он еще не так славился, как, например, полвека спустя, но даже тогда это был совсем не Гуревич! Итого: замужество с Гумилевым и позирование Модильяни. Чем же ответила на это Черубина?

Чтобы не отстать от Ахматовой и не дать ей преимущества, она выскочила замуж за своего давнего жениха-мелиоратора, возглавила антропософское движение в России, отказавшись от бестолковых друзей-поэтов, перешла на любовников-востоковедов. Они ездили за ней повсюду, куда бы ни забрасывали служебные командировки ее мужа в необходимом для нового строя деле осушения болот и прокладывания арыков. На просьбу бывшего друга-любовника Волошина принять его в сплоченные антропософские круги, ответила отказом.

Женившийся на предмете своей многолетней страсти Гумилев, казалось бы, должен быть счастлив. Но никак он не мог забыть о признании молодой невесты в любви к востоковеду Голенищеву-Кутузову. Через четыре месяца после свадьбы он сбежал в Африку. Немного помаявшись и развеявшись на чужбине, он понял, что и Черубина-то была такая же, как и все, успокоился и тут же влюбился в прекрасную соседку по даче. Он предложил ей руку и сердце. Невеста “неневестная” вскоре умерла, но, даже не дождавшись ее смерти, Гумилев влюбился в другую женщину, которая родила ему сына еще до того, как законному Гумилеву-младшему, Левушке, исполнился год. Этого приблудного сына назвали Орестом…

— Арестом? Ха-ха-ха! Как поют мои родители: “Мама — анархия, папа — стакан портвейна”, а сын — арест…

— Вот-вот: стакан портвейна. Я всегда говорила, что у разночинцев не может быть нормальных образованных детей. О-рест, моя дорогая, О-рест. Как так произошло, что ты даже древнегреческую мифологию не знаешь, не говоря уже о христианских великомучениках, например, Оресте Тианском и других? Имя Орест было очень популярным в России. Ну, хотя бы про художника Ореста Кипренского ты слышала?

— Не-а. Все-таки жаль, что не Арест. Получилось бы, что его любовница предвидела судьбу поэта.

— Скорее уж пыталась предречь ему судьбу античного героя — отомстить за смерть отца неблагодарной и непутевой матери-Родине, как когда-то пытался отомстить Клитемнестре за убийство своего отца Агамемнона сын микенского царя Орест. Отомстить не удалось, его самого еще студентом арестовали, но прежде арестовали и законного сына Гумилева — Льва. Но это уже другая история, а ты все — “стакан портвейна”! Барышне вообще неприлично даже произносить такое словосочетание. Не перебивай меня своими глупостями, слушай лучше…

Гумилев снова всерьез влюбляется, но так устает от буйства собственных страстей, что сбегает укрощать себя в Африку: “пожить между берегом Красного моря и суданским таинственным лесом”. Или, может быть, делает вид, что сбегает в Африку, а сам предположительно скрывается от уже брошенных и будущих своих дамочек на Финском заливе-разливе в шалаше, а верный друг-проводник, немногословный финн, посылает родителям и друзьям заранее приготовленные открытки “Привет из знойной Африки!”. Недаром друзья посмеивались, что на привезенных шкурах экзотических животных, которых он якобы пристрелил на африканских сафари, видны ярлыки петербургских ломбардов. Гумилев и не скрывал, что поэт должен выдумывать себя, поэтому непонятно, отчего он так обиделся на Черубину за ее отличную мистификацию. Может, просто позавидовал такой изобретательности, затмившей даже его истории с поездками в Африку?

После позорного разоблачения и побега из столицы соперницы номер один молодая жена Горенко-Ахматова попыталась собрать дань с оставленного поля брани, то есть Питера, и окружить себя не меньшим числом поклонников, чем покинувшая Северную Пальмиру Дмитриева. “Аня, — с тихим упреком обращался к ней Гумилев, — больше пяти поклонников уже неприлично”. Кстати, он же подсказал ей, что вот Дмитриева-Васильева берет теперь не количеством, а качеством. Это больно задело Анну Андреевну. Что получалось? Теперь, когда все становились теософами или антропософами, у нее не было на это шанса: унижаться перед штейнеровской гаранткой совсем не хотелось. И тут подвернулась удача! Шилейко! Как же это я о нем не вспомнила? Всем востоковедам востоковед. К тому же Гумилев, несмотря на репутацию сексуального садиста, которую создавали ему женщины, почему-то именно своей жене никогда ни рук не выламывал, ни чего-то другого. И хотя она кокетливо делала интимные признания: “Муж хлестал меня узорчатым, вдвое сложенным ремнем”, от которого оставался тонкий след на любимой попе, Гумилев публично уверял, что это поэтическая метафора и ничего больше. Но все же плеть была реально кем-то куплена по дешевке в одном иудейском лабазе, где, по предположению Георгия Иванова, были прикуплены и шкуры африканских львов, тигров и леопардов. И теперь этот предмет любовных игрищ висел на стене, ожидая своего звонкого щелчка в третьем акте. Необходим был исполнитель. Оставалась надежда на ассиролога Шилейко, вероятного сообщника в приобретении экзотического сувенира, к тому же увлекавшегося вязью иврита. Ему было интересно расшифровать надписи на рукоятке хлыста: не руководство ли по употреблению оного?

Гумилев был счастлив. Слава последователя маркиза де Сада и мужа любительницы Захер-Мазоха досталась другу-сопернику, а сам он легко отделался и опять “соскочил”, как в случае с Дмитриевой. Плеть перекочевала на стену к Шилейко. Во сколько раз он ее складывал, оставались ли шрамы на лучшей и самой любимой части женского тела? Анна Андреевна, заламывая руки в неправильно надетых перчатках, с удовольствием сообщала всем заинтересованным слушателям о Шилейкиной ассирийской ревности, о своей боязни заводить новых поклонников, пока он рядом. В общем, до поры до времени была счастлива своим выбором, принесшим ей столько сладостных мучений:

 

Но когти, когти неистовей

Мне чахоточную грудь…

 

И вот когда ее мечта выйти замуж за востоковеда-садиста сбылась, выяснилось, что Анна Андреевна даже не подозревала, что эротические игры с хлыстом будут достаточно болезненными. Заодно выяснилось, что муж у Дмитриевой-Васильевой оказался полной флегмой, он и не пытался садировать бывшую чаровницу, медленно чахнущую вдали от столицы и модных извращенцев из богемы. И какой был смысл Анне Андреевне продолжать жить со своим садистом, когда ее соперница стала все больше искать трепетно-духовные отношения, забыв про сексуальное декадентство своего петербургского периода. “И висит на стенке плеть, чтобы песен мне не петь”, — сделала она правильный вывод о гносеологической сущности шилейкинского хлыста и покинула бедного Шилейку.

Тем временем молодой востоковед, прибившийся к чете Васильевых, переезжал с ними из города в город, но однажды не смог выдержать конкуренции с одним будущим известным детским поэтом, на которого временно перекинулась Черубина. Потом и молодых поэтов, и влюбленных востоковедов вокруг нее становится все больше и больше. Город Екатеринодар, временное пристанище Васильевых, из провинциальной станицы превратился на время в лагерь антропософов, тамплиеров и прочих неизвестных до этой поры простому казачьему городку существ типа хоббитов. Она собирала их и танцевала перед ними, шаманя и завораживая. Анна Андреевна несколько раз видела этот колдовской танец еще в Петербурге и тихо зверела, потому что ни одна красотка того времени — ни Глебова-Судейкина, ни Карсавина, ни тем более она сама — никто не мог повторить этих движений. Танец так ранил красавицу Ахматову, что она публично прокляла эту ведьму:

 

А та, что сейчас танцует,

Непременно будет в аду.

 

Ах, как хотелось Анне Андреевне, чтобы никто не догадался, как невыносимо было наблюдать за танцующей хромоножкой, которая помимо ее воли врезалась в ее стихи. Сколько исследователей своего творчества Ахматова одурачила масками в “Поэме без героя”! Пускай себе спорят, кто есть кто в этом лучшем ее произведении. Вот уже и других героев открыли, и до Князева добрались, и до Исайи Берлина, а Дмитриеву так и не нашли за наслоениями других ахматовских героинь.

 

…И мохнатый и рыжий кто-то
Козлоногую приволок.

Ну, это же смешно говорить, что “козлоногая танцунья” — это Глебова-Судейкина, пусть она и танцевала на сцене фавнессу в окружении других козлоногих тварей! Пусть думают, что хотят, одна Ахматова знала, что всклокоченный рыжий Макс притащил свою “козлоногую” Дмитриеву, чтобы она своей “козьей чечеткой” — цыганочкой на одной ноге — покорила бы всех мужчин и вызвала зависть и ненависть окружающих женщин.

Я потом спрашивала об этом эпизоде у Лидии Корнеевны, которая, как известно, была “эккерманом Ахматовой”. Впрочем, ты вряд ли знаешь, кто такой Эккерман.

— Я и кто такая Лидия Корнеевна не знаю. И вообще, откуда я могу знать всех твоих знакомых, этих Эккерманов с Корнеевной, если ты мне про них никогда не рассказывала?

— Ох-ох, тяжелы грехи мои, Господи! Действительно, откуда ты все это можешь знать? Ну, ничего, всего помаленьку, выращу я из тебя все-таки культурного и грамотного человека, если Бог даст еще немножко пожить.

Так вот, Лидия Корнеевна мне рассказала, что в свое время Анна Андреевна попросила ее обратиться к отцу — Корнею Чуковскому — с просьбой, чтобы он опубликовал “Поэму без героя” со своим вступлением. Корней Иванович начал всерьез готовить публикацию и запросил материалы о Глебовой-Судейкиной. “Зачем они ему, козлоногая — не она”, — отвечала Анна Андреевна. “А кто же еще?” — спрашивала Лидия Корнеевна удивленно. “Ну, не она, так… собирательный образ…” — уклончиво отвечала Ахматова, не доверяя своей личной тайны никому, даже “эккерману”, а сама грозила пальчиком невидимой танцунье.

Дмитриева про себя говорила, что мать ее отца была украинкой, а отец ее матери — шведом, опуская автобиографические подробности, которые не хотела упоминать. Это как у Жириновского: мать украинка, а отец юрист. А все потом долго гадали: юрист-то кто по национальности был, и чем украинка занималась? Впрочем, то, что писала Дмитриева о себе, могло быть выдумкой от начала до конца. Даже если бы она в “Автобиографии” написала, что была внебрачной внучкой Нобеля, все бы потом так и считали. А в последующие энциклопедии это вошло как факт биографии. Нам интересны те сведения, о которых сама Дмитриева умолчала. Так вот, бабушка по матери Васильевой была цыганка, а дедушка отца, как и сам отец, — обыкновенные неудачники. Но вот эта шведско-цыганская смесь с наследственной чахоткой по отцу обострила ее чувства, наградив одновременно холодным интеллектом и склонностью к языкам, безудержной сексуальностью и ведьмовством. Страстью, которая замечена у тех, кому грозит возможность ранней смерти по причине плохой наследственности. “Женщина танцует, как любит”, говорят на Востоке. Это сказано про нее — хромота не давала ей заниматься балетом, прыгать в мазурке и пробовать новые европейские танцы. Зато она могла, стоя на одном месте, изгибать стройный стан, прикрывать лицо испанским веером, подаренным Волошиным, и приоткрывалась лодыжка здоровой ноги, и блестели цыганские глаза.

И тут моя Лиззи — хромоножка от перенесенного в детстве полиомиелита — изобразила что-то фантастическое, учитывая ее преклонный возраст, астму, истовое православие и прочее. Понятно, что вторым уроком в “Школе обольщения” стал танец.

— Смотри, смотри, — задыхаясь и кашляя, сипела она. — Женщина танцем может потребовать все что угодно: и голову праведника на блюдечке, и обручальное кольцо, и карту обороны советских границ. Вспомни только Саломею, Мату Хари, ту же Золушку. Мужики в их случае западали на одно и то же. Вычти у Золушки туфельку, что останется? Правильно, тот танец, когда принц не мог отвести от нее взгляда. Просила ли она у него отрубить головы мачехе и злым сестрам — мы не знаем. Может, хотела попросить, но тут часы на большой королевской башне начали бить двенадцать, и Золушке уже было не до того, свою голову в пору спасать.

Лиззи пыталась научить меня танцевальной импровизации, где элементы танца живота переплетались с движениями многорукого Шивы, кружением на месте дервишей и тряской американских шейкеров. Это был полный улет от действительности, под ритм музыки мы извлекали из себя какие-то звуки, праздник Пятидесятницы спустился на землю.

Она упала на диван в сильнейшем приступе астмы, и мне пришлось вызывать ее личного врача, доктора Бесноватого. Обычный районный терапевт, он на все просьбы пациентов сменить пугающую фамилию отвечал неизменным отказом. Бесноватый был моложе Лиззи лет на тридцать, что не мешало ему, по крайней мере, раз в год предлагать ей руку и сердце. “Ха-ха-ха, — умирала от смеха Лиззи. — Мало того, что я, потомственная дворянка, должна буду жить с этим интеллигентом из сибирских мещан непонятного этнического происхождения. Да еще на старости лет пришлось бы согрешить и из „Христовой невесты“ со странным характером превратиться в Бесноватую в законе”. Забыла сказать, что Лиззи решила полностью посвятить себя Богу после того, как родители свозили ее в Палестину, надеясь в святых местах излечить маленькую дочь от недуга. Она никогда не была замужем. Мои родители упорно называли ее “старой девой” и очень стеснялись, когда я их поправляла и настоятельно требовала не лишать ее статуса “Христовой невесты”.

— Скажи мне, а почему им всем приходило в голову влюбляться в востоковедов? Что это за странная прихоть?

— Ну, у каждой эпохи свои герои. Сейчас все девочки думают о киноартистах или эстрадных певцах. А тогда? Вся эстрада сводилась к одному Вертинскому, но вокруг него и так толпились истерические гимназисточки. Можно, конечно, было влюбляться в поэтов, но это так тривиально, к тому же героини моего рассказа — поэтессы. Это как в Тулу со своим самоваром! В конечном счете так и происходило, отсюда все эти пары: Ахматова–Гумилев, Гиппиус–Мережковский, Одоевцева–Иванов. Но мечтать о любви можно только с кем-то необыкновенным. Все необыкновенные мужчины в то время сводились к нескольким группам. Многочисленные великие князья — по ним все больше балерины специализировались. Революционные и предреволюционные матросики, покорившие даже мужчин-поэтов типа Блока, а также девушек из приличных семей — Ларису Рейснер, Коллонтай. Но вершиной пирамиды все-таки были красавцы востоковеды. Эта мода овладела не только образованными девушками. Их ухажеры из других профессий, всякие там поэты, художники да философы, страшно завидовали счастливчикам и мечтали хоть как-то приблизиться к “богоизбранным”. Гумилев, например, в ответ на ахматовские и дмитриевские увлечения ответил по-своему: завел себе близких друзей из среды востоковедов. Собственно, и Шилейко до того, как жениться на Ахматовой, был его близким другом. Потом Гумилев начал роман с Ларисой Рейснер, сестрой будущего основателя российской академической школы индологии. По его протекции мечтал попытаться попасть в “Индию духа”. Но вскоре Николай Степанович одумался и женился на простой девушке “из публики” — Ане Энгельгардт, чтобы не пасть, как все вокруг, жертвой массового интеллигентского безумия.

Что касается бывшей жены, то Анна Андреевна всегда вставала на сторону обиженных Гумилевым любовниц и ненавидела удачливых соперниц, поэтому она сблизилась с Ларисой Рейснер и матерью Ореста Высотского и терпеть не могла Энгельгардт и Дмитриеву. Лариса была с ней полностью солидарна, даже предлагала забрать на совместное воспитание дочку Гумилева после его расстрела. Разве могла она предположить, что ненадолго переживет вероломного любимого, выпив, как бокал с цикутой, стакан некипяченого молока?

Потом, когда Сталин пришел к власти, в нем взыграла ревность грузина: как это так, все интересные девушки готовы отдаться каким-то там востоковедам, вместо того чтобы наслаждаться любовью с пламенными грузинскими революционерами, тоже, между прочим, восточными мужчинами? Все школы востоковедения были разгромлены, востоковедов расстреляли, а их приспешниц отправили в ссылку. Дмитриеву-Васильеву судили дважды, и во второй раз ее определили на поселение на Урал. Потом, правда, разрешили переехать жить к мужу в Ташкент, где у нее и разгорелся последний роковой роман с еще не расстрелянным востоковедом. Ахматову же Сталин не посадил в свое время исключительно потому, что после неудачной первой любви, а еще больше — после Шилейко у нее пропало желание влюбляться в востоковедов. Хотя со временем тонкий шрам на попе превратился в узкую бороздку по типу послеродовых растяжек, но в ее душе оставалась рваная незаживающая рана. Сталин тоже считал метод живой порки предпочтительным, но не мог же он за каждой поэтессой лично гоняться с плеткой? “Очень хорошо, что Ахматова оказалась такой вменяемой. За ее стишки про б..дей и блудниц мы ее, конечно, накажем по общественной линии, но сажать и расстреливать не будем, и так все поняла. А вот сынок-то ее не такой догадливый оказался, спутался с этими педерастами востоковедными, его посадить придется. Ну, ничего, это ему только на пользу пойдет, жаль, что не в мать мозгами пошел”, — откровенничал он со своими помощниками, курирующими интеллигенцию.

— Лиззи, а почему я никогда еще не видела живого востоковеда? Среди знакомых моих родителей нет ни одного, и у моих друзей никто из родственников этим не увлекается. Где же я найду своего? Неужели их всех тогда расстреляли?

— Ну, что ты дорогая! Это как хвост у ящерицы, один оторвешь — другой народится, хотя и мельче прежнего. Да, таких, как тогда, личностей уже не будет. Но постепенно, понемногу уже появляются новые любители Востока, как грибы после дождя. И твой скоро сам найдется, только не все сразу. Я же тебе говорила: иди за подаренным мной клубочком, делай шаг за шагом, пока не дойдешь до конца ниточки: надо сначала научиться танцевать, потом разыскать своего Бакалейщика, потом научиться варить кофе, потом отдать на гравировку серебряную ложечку, а там и жених-востоковед объявится. Только не пропусти очередность действий!

 

Лиззи не любила никаких отношений с властями, она хотела жить невидимкой, чтобы никак не соприкасаться с окружающей действительностью. Она зарабатывала себе на жизнь тем, что свободно печатала на машинке, а это всегда было в цене среди работающих по старинке российских литераторов и научных сотрудников, которые почему-то никак не могли совладать с таким сложным инженерным сооружением, каким являлась печатная машинка. Да и с грамотностью у них было плоховато, а Лиззи могла запросто поправить все огрехи, заодно и отредактировать любой текст. Плюс ко всему Лиззи прославилась своими познаниями в российской словесности, а про героев Серебряного века знала все досконально, как будто сама присутствовала при их разговорах, провожала их на свидания, подглядывала из-за плеча за созданием бессмертных текстов, держала свечку во время любовных соитий. Я полагаю, что примерно половина диссертаций, защищенных литературоведами по тому периоду, была написана либо самой Лиззи, либо при очень большой помощи с ее стороны. Так что она не бедствовала никогда, даже во времена великих потрясений: войны, коллективизации, заговора врачей-“вредителей”, застоя и андроповщины. Доживи она до наших времен, и компьютер освоила бы раньше большинства литераторов. А ее “Школа обольщения” издавалась бы бо2льшими тиражами, чем гламурные примитивы с советами по охмурению олигархов.

— Я наблюдала сегодня за тобой из окна. Дорогая, что это за манера: идешь почти вприпрыжку, да еще сумочкой помахиваешь, как мельничными крыльями? Это никуда не годится. Сегодня мы будем работать над твоей походкой, твоей посадкой и другими девичьими манерами. Представь, что ты готовишь театральный этюд “Девушка спешит на свидание”. Садись сюда. Так, так. Сидеть надо только на передней половине стула, а то завалишься и будешь вставать, как с гинекологического кресла — ногами вперед. А ты должна спружинить всем телом и податься вперед, но одновременно вверх, как пташка. Постой, постой, только полюбуйся, как ты сидишь! Колени! Колени должны быть обязательно сдвинуты, даже если ты в джинсах, а лодыжки стоять всегда параллельно друг другу хоть прямо, хоть под углом, но всегда параллельно, чтобы подчеркнуть их красоту. Ты ведь не хочешь получать комплименты, типа: “Девушка! Какие у вас ноги красивые, особенно правая!” Дальше. Встала, встала, пошла… Дыхание. Что ты делаешь со своим дыханием? У тебя что — астма, как у меня? Дыши красиво — всей грудью, но не глубоко. Помнишь, у Бунина? Что самое главное в юной девушке? Легкое дыхание. Повторяй это себе постоянно, тогда оно и войдет в привычку.

А чем это от тебя так противно пахнет? Французскими духами, говоришь? Бешеных денег стоят, родители на день рождения подарили? Тебе что, сто лет завтра исполнится, что ты пытаешься забить запах плоти нафталином? “Фиджи”! Да ты знаешь, что эти духи могут носить только потные восточные женщины на дешевых курортах! Причем ближне- , а не дальневосточные девушки, понимающие толк в нюансах и полунамеках запахов. Ты же не на бакинском базаре! Правда, москвички по сравнению с петербурженками — это примерно как бакинки и девушки из Нагасаки, что с тебя взять? Да еще этот ничем не смываемый разночинский дух, о дочь стакана портвейна! Ну, не сердись, ты ни в чем не виновата. А духи у тебя конфискую и подарю одной престарелой поэтессе, пускай цветет и пахнет напоследок!

Придется сегодняшнее занятие посвятить запахам. Мужчины, как известно, делятся на тех, кто считает, что нет ничего лучше запаха свежего девичьего тела, и тех, кто считает, что лучше этого может быть только естественный запах зрелой женщины. Наполеон писал своей возлюбленной: “Приезжаю через три дня, пожалуйста, не мойся до моего приезда”. Но это экстрим. Конечно, девушка должна мыться, иначе откуда “легкому дыханию” взяться? А вот насчет духов — хорошенько подумай! У большинства мужчин сильные противоестественные запахи духов вызывают тошноту. Тебе бы хотелось, чтобы после твоего ухода он пытался заглушить остатки твоего запаха “освежителем воздуха для ванных комнат”? Выбор духов — этому можно посвятить целое занятие в нашей “Школе”. Первое. Этот запах должна носить только ты, значит, придется искать среди самых непопулярных марок. Никакие “Фиджи”, никакие “Клима”. Выбери из того, что совсем не “на слуху”. Дальше. Когда пойдешь выбирать духи, возьми с собой несколько зернышек кофе, я тебя уже учила, что кофе поглощает любой запах. Сбрызнула на тыльную сторону ладони, понюхала, потерла это место зернышком кофе, переходи к другому аромату, пока не найдешь свой запах. Можешь воспользоваться ассоциативным методом — представь себя на какой-нибудь картине, которая больше подходит к твоему облику. “Пылающий июнь” Лейтона или “Автопортрет” Серебряковой? “Неизвестная” Крамского или “Золотая Адель” Климта? А может, “Девочка с персиками” Серова? Думай, выбирай свой образ. В любом случае в твоих духах должны присутствовать запахи цветущего мандарина, бергамота, жасмина и персика. Ты вышла из помещения, и твой запах не остается там навсегда тяжелым, угрюмым укором, а летит за тобой, как шлейф, с небольшим отставанием, намеком-напоминанием. Жесткое ограничение касается только охоты — не вздумай душиться ничем, если идешь с любимым на охоту. Я имею в виду не охоту за любимым, а настоящую охоту вместе с уже существующим любимым, он тебе этого никогда не простит. Довольно о духах, это не самая главная часть в искусстве соблазнения запахом.

Один из видов мужской ласки — это обнюхивание предмета своей страсти, а любимое место такого обнюхивания — девичьи волосы, значит, и мыть их надо особенно. И не думай, что они должны пахнуть розой или серебристым ландышем. Самый лучший запах — свежесть и горечь, полынь да чабрец, хмель да крапива. Волосы, пахнущие степью, ветром, казачьей вольницей. Губы мажь — соком граната, а не помадой из ближайшей парфюмерии, все равно там все сделано в Китае из какой-нибудь дряни. Есть, конечно, такие места на теле, которые лучше бы чуть-чуть, одной капелькой серой амбры украсить, но мы с тобой уже выясняли, что и китов не напасешься, и времена “Моби Диков” давно прошли. Так что такой экзотики теперь не достать, да и востоковеды нынче пожиже стали, чего для нынешних-то стараться? И особый вопрос — запах дома. Когда ждешь потенциального жениха в гости, ставь в печку булочки с корицей, тогда у него с порога начнут в мозгу включаться рецепторы, отвечающие за желание обзаводиться женой и домом, даже если этот молодой человек ненавидит сладкое и предпочитает каждый день питаться шашлыками.

— Потом наступает черед обеда, где ты должна блеснуть и поставить на стол блюда, влияющие на мужскую силу — сплошное белковое царство с острыми приправами. Заведи кулинарную тетрадь и впиши туда, какое кушанье с какими приправами подается, особое внимание удели тому, что у нас традиционно игнорируется — травам и кореньям. Подумай, насколько это важно в традиционных кухнях мира и как наплевательски относятся к этому на Руси, где только для водки сделано исключение — гурманы настаивают ее на травах и ягодах, а всем остальным она заменяет и пряности, и другие афродизиаки. Мой сосед-алкаш твердо знает только одну русскую поговорку и даже в абсолютно пьяном виде произносит: “Нет некрасивых женщин, есть мало водки”. А во Франции основной продуктовый магазин — лавка зеленщика. Помнишь привередливого герцога, обещавшего убить Карлика Носа, если в его любимом кушанье “Паштет Сюзерена” будет недоставать необходимой травки? У нас же “посею лебеду на берегу” — лучшее средство против голодомора. Кстати, как я теперь понимаю, герцог тот наркоманом был, потому что недостающая травка — обыкновенная белена. У него, надо полагать, “ломка” начиналась, поэтому готов был всех прибить, если травку не достанут.

— У тебя же другая, хотя и схожая задача — соблазнить, очаровать, заколдовать и одурманить, но не — как это сейчас говорят? — до глюков, а до страсти нежной, вечного любовного томления, и как вариант — до замужества. В этом деле тебе поможет простой базилик! Именно, именно: базилик! Хоть все подоконники им засади, но к мясу и в салаты ты должна обязательно прибавлять листья базилика, растертые между твоими нежными пальчиками, с добавкой своего запаха и микрочастиц наиболее чувствительной кожи подушечек, если, конечно, любишь того, кто к тебе заглянул “на чашечку кофе”. Ты у меня — барышня безграмотная в плане литературного наследия, типичный продукт разночинской семьи, поэтому послушай любимую мою балладу Китса “Изабелла, или Горшок с базиликом”.

И Лиззи со слезами на глазах, с чувствительностью старой девы — пардон! Христовой невесты — дребезжащим голосом под аккомпанемент менестрельской мандолины исполнила балладу, в которой братья некой Изабеллы, мечтающие продать сестрицу за большие деньги какому-нибудь шугар-дэди (престарелому денежному мешку с повышенным уровнем тестостерона, а по-простому — с продолжающимся сексуальным желанием, вожделеющему юной плоти), с ужасом убеждаются, что их дура сестра влюбилась в беспорточника-безлошадника. Они его, натурально, убивают, а молодая некрофилка выкапывает череп любимого и сажает в его глазницы базилик, который ежедневно поливает и о замужестве думать не хочет. Злодеи братья похищают горшок с базиликом, и бедная Изабелла лишается последнего рассудка и погибает. Причем она почти не горюет о злодейской смерти любимого, но вот кражу базилика пережить не может:

 

И вот зачахла, умерла она

С навек застывшей на устах мольбою.

Флоренция была поражена

Ее любовью и ее судьбою,

Что в грустной песне запечатлена.

Пускай века проходят чередою,

Но все поют: “Кто так жесток душой,

Что базилик мой разлучил со мной?”

 

— Ты понимаешь, почему она так убивалась?

— Откровенно говоря, нет, — честно призналась я.

— Вот я и говорю, что ты, мягко говоря, барышня не совсем чтобы умная, а вернее сказать — совсем дура, — рассердилась на мою бестолковость Лиззи.— Ну, как это может быть непонятно? Ее жених без базилика был недееспособен как мужчина, поэтому не по костям же его было рыдать!

— А-а, — протянула я, все равно не понимая тонкой лирики Средневековья.— А востоковеды про это знали?

Лиззи только рукой на меня махнула, но потом нахмурилась, что-то припоминая, и мелко рассмеялась:

— Востоковеды про это знали, потому что базилик был любимым растениям индийского бога Вишну. Лучше слушай дальше про то, как ты должна вести себя за романтическим ужином.

Сама на еду не набрасывайся, сиди и смотри, как твой мужчина ест, только во время десерта можешь взять на свое блюдечко одну-две засахаренные фиалки, да и то после того, как принесешь ему кофе… Смотри описание урока номер один. Все, он пропал. Ты можешь быть какой угодно дурой, или кривой на одну ногу, или с прыщами на лице — у него глаза налились страстью и кровью, он уже ничего не видит и плохо осознает свои последующие действия. Поэтому после обеда он будет валяться у твоих ног и просить руки.

 

Лекции о правильном выборе кофе начались в Лиззиной “школе”, когда я была еще девочкой, а вот афродизиаки в пище и запахи мы начали изучать в период моего девичьего полосозревания: лет в четырнадцать-пятнадцать. Тогда же она прочла мне набоковскую “Лолиту”. Родители об этой ступени моего развития узнали совершенно случайно. Как всегда, у нас собирались гости.

Аспирантка, пишущая про снохачество на Руси, уже закончила свой скорбный труд и укатила защищать диссертацию. Помощник культурного атташе получил другое назначение и отправился с повышением по службе в Эфиопию. Теперь у нас стали бывать две американские лесбиянки, проходящие стажировку в МГУ по философии, один молодой француз армянского происхождения и не вполне понятной профессиональной занятости, один московский старообрядец, пара тбилисских кришнаитов, ежедневно перебирающихся ночевать с квартиры на квартиру по своим московским единоверцам. Из американского посольства к нам стал захаживать какой-то господин более официального вида, чем покинувший нас помощник атташе. Взамен сгоревшей черно-белой фотографии Картера он принес нам цветное изображение Рейгана, сделанное по новой технологии как портрет на настоящем холсте. Картер был совсем домашним, а этот снялся на фоне американского флага и выглядел настолько самоуверенно-наглым, что даже мои прозападные родители не решились испортить наши только что побеленные стены такой идеологической фишкой. Но и выбросить было неудобно, да и опасно: кто-нибудь бы донес, из какой квартиры могло быть выкинуто такое чудо. Так и стоял портрет в углу за комнатными растениями, по-шпионски наблюдая из зарослей наших домашних джунглей.

Помимо всех этих экзотических персонажей, к нам, естественно, стекались и ближайшие родительские друзья из нашего узкого круга. А в качестве московского талисмана и приманки для любознательных американских друзей был приглашен доктор-реаниматолог, еще студентом помогавший докторам Склифа выводить Высоцкого из состояния клинической смерти после очередного запоя,— теперь большой поклонник его творчества. Трудно было представить себе московские интеллигентские компании того времени без человека, который бы лично не знал Высоцкого, не пил бы с ним горькую, не ходил бы с ним по девкам, не разбивал бы в ухарской гонке машину, или не знал бы слова песни, посвященные Высоцким только ему одному, или еще каким-либо способом не обратившего на себя внимание актера и певца, метеоритом прошедшего через все слои плотной человеческой массы москвичей и гостей столицы.

В один из вечеров-посиделок зашел спор о смысле жизни. Понятно, что у старообрядца с кришнаитами были расхождения на этой почве, а мнение лесбиянок полностью расходилось с представлениями родительских друзей традиционной ориентации, кстати говоря, за пару лет вполне смирившихся с идеей неотвратимости снохачества в дореволюционном быте крестьянства. Предстояла чудесная дискуссия под виски и заваренный зверобой с мятой для старовера и кришнаитов. И тут я, обычно молчавшая где-то в уголке, решила показать свою взрослость и образованность. Я громко и внятно произнесла: “Смысл жизни — в оргазме”. Думаю, что старовер не знал этого термина, поэтому никак не отреагировал, лесбиянки же громко захлопали моему откровению, мама покраснела, извинилась перед гостями и вывела меня из-за стола в свою комнату. “Я с тобой завтра побеседую”, — угрожающе произнесла она и закрыла за собой дверь, чтобы я не слышала того рева, который стоял за столом после всеобщего осознания моей краткой речи.

Все. Скрывать дальше наши с Лиззи занятия было невозможно. На следующий день родители пошли к ней разбираться, взяв меня в качестве вещественного доказательства.

— Вы соображаете, чему девочку учите? Да я на вас в суд подам за развратные действия в отношении несовершеннолетней, — кипятилась мама.

— Во-первых, перестаньте на меня кричать в моем собственном доме, — с достоинством отразила атаку Лиззи. — А во-вторых, лучше бы сами с девочкой вели беседы о половом воспитании, чем сваливать этот труд на меня. Или в вашей стране ввиду полного отсутствия секса пятнадцатилетние девочки должны думать, что их нашли в груде гнилой капусты районной овощной лавки? Не надо из нее полную дуру растить, лучше бы любовь к книгам прививали да полезные советы давали. А то она считает, что угощение гостей сводится к “селедке под шубой” да стакану портвейна.

— Боже мой! Какая пошлость! То царь с Синодом порицают Толстого за отсутствие морали и вопросы супружеского секса в “Крейцеровой сонате”, то через сто лет после такого мракобесия не дозволяется объяснять современному подростку, откуда дети появляются, вместо того чтобы учить девочку пользоваться презервативом. Лесбиянок в дом пускаете, а что такое оргазм, не даете объяснить. Где тут логика? Все время учите ее лжи и двойным стандартам. Все, больше таким тоном я не позволяю с собой разговаривать, прошу покинуть мои апартаменты.

Потом папа извинялся за маму, мама, плача, призналась, что была неправа, я обещала больше никогда не встревать во взрослые разговоры. Мы просили друг у друга прощение, потом Лиззи сняла со стены ситар, папа расчехлил аккордеон, и мы задушевно и примирительно спели: “На далекой звезде Венере…”:

 

На Венере, ах, на Венере

Нету слов обидных иль властных,

Говорят ангелы на Венере

Языком из одних только гласных.

 

В результате наших “венерических” распеваний “Школа обольщения” по прогрессивной методике Елизаветы Степановны (она же Лиззи) была официально признана педагогически верной. И кроме пока еще не изведанного мною оргазма, я постепенно узнала и о других интересных подробностях отношений между мужчинами и женщинами.

Мама накупила появившиеся в продаже переводные с французского книги о сексе для детей и подростков. Сначала она хотела читать мне их вечерами вслух, но потом так увлеклась, что решила сначала сама освоить подробности, а уже потом обсуждать их со мной. Почему-то в рамках программ сексуального воспитания меня повезли на Грушинский фестиваль. Родители считали, что прививка романтизма, идеалы возвышенной любви из песен бардов помогут мне противостоять, по их мнению, практично-циничному отношению к любви и замужеству, прививающемуся мне Лиззи. Но как только дошла очередь до боготворимого ими Городницкого и его проникновенной песни про Донской монастырь, со мной началась истерика: “Дамы Пиковые спят с Германнами вместе…”

— Гы-гы-гы…. Нашли время и место для любовных свиданий… А что это, Германны-то, не могли в монастыре кого помоложе подыскать?

Воспитание через советскую некрофильную лирику сорвалось, я хотела быстрее вернуться в Лиззину атмосферу, и уж если и слушать замогильную любовную песню, то пусть это будет опять “Поэма о горшке с базиликом”, на мой взгляд, значительно более крутая вещь, чем грушинские.

У нас с Лиззи, безусловно, была магическая связь. Я не видела ее всего неделю, но оказалось, что мы обе думали в это время об одном и том же, как бы посылая друг другу невидимые пассы.

— Мы тут с Бесноватым поспорили на тему любви и секса. Я ему пыталась про базилик петь и другие свои теории защищала. А он мне: “Дорогая Лизавета Степановна, что может понимать в сексе Христова невеста?” Тоже мне, нашел бином Ньютона! Да я больше него, может быть, в этом понимаю и наверняка больше твоих родителей, даже если все ваши разлюбезные грузинские кришнаиты и другие практикующие советские тантристы начнут им сознание мутить своими “псевдопознаниями”. А он мне опять: “Тогда, дорогая, если уж вы все на свете знаете и везде-то вы побывали, назовите мне, какие гормоны отвечают за любовь?”

И пока я открыла рот и думала, что ответить на такую глупость, он мне начал перечислять: домафин, серотонин, адреналин, эндофин, окситоцин и вазопрессин.

— Ну, ты меня знаешь — “доверяй, но проверяй”, как любит повторять президент Рейган. Я нашла необходимые мне книги про гормоны и прочла:

 

“Вазопрессин (аргинин-вазопрессин, антидиуретический гормон, АДГ) обеспечивает концентрацию мочи и сохранение воды.

Вазопрессин — один из гормонов, вовлеченных в рационализацию и распределение воды в условиях обезвоживания, а также улучшает прогноз при реанимации”.

 

— В следующий приход Бесноватого я его прямо спросила: ему что — моча в голову ударила, и теперь для собственного спасения он просит моей руки для рационализации распределения мочи? Где он здесь про секс прочитал, тем более про любовь? — негодовала Лиззи на ученого поклонника.

— А я тебе так скажу: любовь — это когда можно быть счастливым просто от того, что необходимый тебе человек молча сидит рядом, любовь — это когда до конца жизни тебя почти каждый вечер по дороге домой тянет сменить маршрут и прийти под окна любимого человека, чтобы увидеть, горит в них свет или погас, любовь — это когда не можешь расстаться с любимым и не хочешь верить силе смерти и ей вопреки выращиваешь базилик сквозь пустые глазницы его черепа. И никаким вазопрессином это невозможно объяснить, все биохимические процессы в организме перестают протекать по научным законам. Любовью управляет Бог, а не гипофиз с надпочечниками.

Как-то раз во время очередной вечеринки у родителей меня осенила блестящая идея: а что если уважаемый ими бард Высоцкий является внебрачным внуком Гумилева от его сына Ореста? Я не стала делиться своим сногсшибательным открытием с родительскими друзьями: любую гениальную идею надо до поры до времени держать в секрете, а то украдут лихоимцы, но немедленно побежала советоваться с Лиззи. Услышав мою идею, она сначала открыла рот, потом замахала руками, как будто отгоняла стаи гнуса, потом выдавила из себя: “Я понимаю, что дети и внуки великих — это история из серии „Кошмар на улице Вязов“, но нельзя уж сразу дойти до такого…” Она замешкалась, потому что впервые на моей памяти не могла подобрать нужного слова, снова начала отгонять руками гнуса. А потом с интересом взглянула на меня и вынесла вердикт: быть мне литературоведом, если я потрачу время на серьезное расследование и докажу этот факт. Ведь нашли же, что Лермонтов был потомком Байрона, хотя оба они даже не догадывались об этом.

— Дерзай. Учти, на твоем пути будет много препятствий, основная задача родственников знаменитостей — скрыть как можно больше документальных фактов. Ищи, мог ли Орест Высотский в 1937 году познакомиться с матерью вашего барда, чтобы помочь ему родиться, как ты говоришь, в январе 1938 года. Я точно знаю, что в тридцать восьмом году самого Ореста ждал арест, но ведь он мог успеть стать отцом до того. Почему у официального отца вашего Высоцкого тоже фамилия Высоцкий? Взял фамилию жены и сына, или простое совпадение? Зачем он переделал фамилию Высотский на Высоцкий? Скрывался от преследования властей после ареста Ореста? И дальше все в таком же духе. Ставь себе множество вопросов и пробуй найти на них ответы. Смотри только, как бы тебя не побили родственники вашего гения, если узнают про твое расследование.

Пользуясь связями своих родителей, я начала наводить контакты с теми, кто был близко знаком с семьей Владимира Высоцкого. Лучше бы я этого не делала! С одной стороны, я вроде бы убедилась, что он не внук Гумилева. Отрицательный результат — тоже результат. Но с другой стороны, я раскопала много такого, что и сама бы не хотела знать, да и поклонникам таланта певца никогда бы не рассказала! И тогда я дала себе зарок, что больше никогда не буду расследовать семейные тайны великих.

 

Тем временем мама от переводной французской энциклопедии “Расскажи о сексе детям” перешла к Толстому и прочитала упомянутую Лиззи “Крейцерову сонату”. И не то чтобы мои родители были неграмотны и чурались классики, но после обязательной в школе “Войны и мира” браться за “зеркало русской революции” очень не хотелось: пугало ожидание многотомных описаний военных баталий и скуки дворянского быта.

— А повесть-то оказалась ничего, — с удивлением призналась мама, — детектив на почве сексуальных отклонений. По-моему, Лиззи совершенно не поняла смысла написанного, там все время осуждается именно ее методика воспитания девиц, которая может привести к неадекватному поведению со стороны мужиков. Все эти вензельки, взгляды, уловки. Бедного мужика просто спровоцировали на убийство! Вот и мне не нравится идея вашей “Школы обольщения”. Про оргазм я согласна — надо разговаривать, но обольщение? Тут и до проституции недалеко.

 

— Лиззи! А может, правы родители? Зачем мне все это нужно знать? Не лучше ли выйти замуж за первого молодого человека и жить с ним всю жизнь долго и счастливо? Зачем мне все эти уловки “блудниц” Серебряного века? Это им было приятно менять мужчин как перчатки, а я хочу чего-то чистого и светлого в своих отношениях с будущим мужем.

— Я и не предлагаю тебе пойти по рукам. Но мне как христианке и вообще всем нам Бог дал свободу воли, свободу выбора. Если ты считаешь, что первый попавшийся на твоем пути мужчина и будет тем самым, с которым “рай в шалаше”, я буду только рада за тебя. Но не лучше ли посмотреть, а кто еще вокруг тебя находится? Может, при скором выборе ты что-то очень важное для себя упустишь и будешь потом корить себя всю жизнь? И вообще, вся эта моя школа про запахи и кофе, танцы и походку — пойми, это как искусство. Можно ведь и без всего этого обойтись, можно питаться и по районным столовкам, по грязным пельменным, пивным, подворотням, а можно и так, как я тебя учу: с булочками, кофе по-турецки, кальяном и полынью, серебряными ложечками и изысканными стихами. Сравни сама и сделай свой выбор, как тебе было бы приятнее жить: с моими советами или как кривая вывезет?

А что касается моих рассказов про красавиц Серебряного века, не тебе их судить. Пойми, они были молоды, красивы и невероятно талантливы, какая-то временна2я аномалия породила всех этих необыкновенных людей. Ахматова и Дмитриева, Цветаева, Рейснер, Одоевцева, Гиппиус, Сабашникова — я не могу всех сосчитать, но такого никогда не было и больше не будет. Их воспитывали в божьем отрицании, но куда должны были подеваться любовь, страсть, красота? Они и не исчезли, потому что Бог и есть любовь и красота. Только свою душу они приносили на алтарь не Ему, а своим любимым. И даже это не совсем так. Не случайно почти все они интересовались теософией и антропософией, и многие отношения с мужчинами завязывались на основании познания Бога через новых пророков. Я тебе скажу, что мне их соперничество друг с другом напоминает тот дух соревновательности, который царил среди первых апостолов. Ты лучше послушай…

Долго ли, коротко ли, но дуэль между Ахматовой и Дмитриевой продолжалась. Не забывай — они прежде всего были поэтессы, и уже после этого женщины. Чисто по-женски они могли бы и простить друг друга или вообще не обращать внимания, но здесь было больше — поэтическая слава. “Я научила женщин говорить”, — хвастливо пыталась присвоить себе пальму первенства Ахматова. Может быть, это касалось каких-то других женщин, но не Лили Дмитриевой, которая говорить научилась сама. Да еще как! Стихами Черубины бредил весь Петербург. Самое загадочное из всех ее стихов — про Елочку. Не верь, что эту, так сказать, детскую песенку написала какая-то другая начинающая поэтесска, по происхождению из русских немцев. Это была все та же Черубина. Ну, скучно ей было быть простой украинской девушкой, поэтому сначала она преувеличила значение своих цыганско-шведских корней, а потом захотела побывать и в шкуре других экзотических персонажей. Немецкая поэтесса Гидройтц, красавица испанка Черубина, еврейский детский поэт Маршак, китаец Ли Сян-цзы — это все ее выдумки, которые были настолько правдоподобны, что позже находились люди, которые лично знавали поэтессу Кудашеву (в девичестве Гидройтц), или были сыновьями некоего Маршака, или сидели на одних нарах в Китае с поэтом-изгнанником Ли Сян-цзы. Но я-то мастер по разгадыванию этих мистификаций, меня бы Черубиной обмануть не смогли! Ну ладно, о чем это я? Ах, да, о “Елочке”.

Стихотворение было совсем не детским и отнюдь не простым. В “Елочке” Черубина пыталась подчеркнуть гермафродическое начало красоты — с одной стороны, заброшенная в холодном лесу человеческого бесчувствия, замерзающая от одиночества в ночь перед Рождеством девочка-сиротка, с другой стороны, это явный фаллическо-готический символ противостояния мужской силы дикому хаосу природы в виде пробегающих мимо волков и зайцев. Срубивший Елочку мужичок совершает ритуал кастрации, полностью лишив Елочку мужского начала. Теперь из нее делают продажную девку, украшая дешевыми бусами, пряниками и прочей ерундой. Стихотворение было настолько сильным и с таким зарядом чувственности, что к Черубине потянулись все стихотворцы Питера. Причем не только мужчины. Цветаева в восторге писала: “...образ Ахматовский, удар — мой, стихи, написанные и до Ахматовой, и до меня...” Так что вопрос о том, кто “научил женщин говорить”, решался тогда не в пользу Ахматовой.

Конечно, на эту поэтическую ревность наложился и отпечаток чисто женской ревности. Анна Андреевна недолюбливала всех женщин, покушавшихся на ее единственного венчанного мужа — Гумилева. Эта была хромая, другая под “дурочку из переулочка” с огромным бантом на голове работала, у третьей был ужасный характер. Но Дмитриева ее добивала сильнее других.

Все прибедняется: и страшная, дескать, и вообще учителка заштатная, и помогите мне за это, Христа ради! А сама-то и в Париже побывала, и в Германию с пользой для себя скаталась, и своей костяной ногой всех наших мужиков с ума свела! Подумаешь, сирота казанская какая выискалась! Но теософская гарантка, ах, это, братцы, о другом…

Когда Гумилева расстреляли, Елисавета Ивановна написала покаянное стихотворение и примчалась с ним к Ахматовой. Хоть и раскаивалась, но не смогла ему простить “ломаки”. Непостижимо, но она пыталась нападать на человека, который только что был расстрелян и не мог ей возразить. Обвиняла его самого в грехе ломания: “Черепаховый бабушкин веер ты, стихи мне читая, сломал”. Анна Андреевна спустила ее с лестницы вместе с этим стихотворением. Кто она была такая, чтобы на смерть ее бывшего мужа писать такие гнусные вирши?

Но через несколько лет Елисавета Ивановна опять напишет несколько стихотворений, посвященных Гумилеву, и опять припрется к Ахматовой. Про сломанный бабушкин веер она больше не упоминала, напирала теперь на интимную сторону свиданий: “губы губам отдавала”, но все-таки опять не удержалась от упреков и как бы вопрошала погибшего, зачем он ее при всех так обругал тогда. И вот она не нашла ничего лучшего, как с этими откровениями прийти к Анне Андреевне. Только на этот раз не одна. На руках у нее было нечто, замотанное в теплые тряпки. Вручив Анне Андреевне очередные стихи, она предъявила ей и ребенка: “Это моя Вероника”. Анна Андреевна начала быстро высчитывать, может ли этот младенец приходиться внебрачным дитем Гумилеву или нет? Она еще не забыла тот случай, когда у ее сына Левочки на первом же году его жизни появился брат по отцу. А скольких внебрачных детей она могла бы и не знать? Тем временем ребенка нужно было перекутать и накормить.

На проверку дите оказалось мальчиком. “А почему же Вероника?” — от изумления Анна Андреевна даже забыла о своих подсчетах. “Потому что пол не имеет никакого значения, я заранее знала, что у меня будет Вероника. У духовного начала всегда две стороны — мужская и женская, если вы помните, это и было смыслом моей „Елочки“. Но это сейчас не важно. Не могли бы вы взять мальчика к себе, а то у меня такая сложная жизнь, да еще органы все время пытаются посадить за что-то?” — давила на жалость Васильева. Говорят, что на этот раз Анна Андреева не просто спустила ее с лестницы, кидая ей вслед листочки со стихами Гумилеву, но и кричала что-то совсем неприличное: “Нахалка, я своего-то сына уже сколько лет не вижу, чтобы теперь с твоим байстрюком возиться”. Почему она решила отдать Ахматовой на воспитание Веронику, одному Богу известно, тем более что ребенок этот был не от Гумилева, а от ее последней любви — молодого, прекрасного востоковеда, даже не догадывающегося о своем отцовстве. По мнению последнего, их отношения с Дмитриевой-Васильевой носили чисто дружеский характер. Муж Васильев вообще никак не вмешивался в личную жизнь своей супруги, тем более что ребенок с рождения рос в сиротском доме. Мать его редко посещала.

— Лиззи, а что это они так с детьми-то своими обходились? Опять скажешь, что подлы и мелки не так, как другие?

— Ах, милая! Дети великих — это особая история. Талант дается от Бога, а дети, сама знаешь, от чего рождаются. Некоторые пытались совмещать и то, и другое, но почти никому это не удалось. Говорят, что последней каплей, подтолкнувшей Цветаеву в петлю, была ее очередная ссора с сыном, не понимавшим, за что его привезли в эту дикую, чужую страну. Кто знает, куда подевалась дочка Гумилева Елена от его брака с Анечкой Энгельгардт? Говорят, умерла вместе с матерью и дедом в блокадном Ленинграде. Но и при жизни он не был привязан ни к малышке, ни к ее матери. Сколько раз в жизни видел он своего сына Ореста? Ни одного. Хотя все это не имеет значения — оба сына боготворили его всю свою жизнь. Левушке в детстве родителей заменили бабушка и сводная сестра Николая Степановича, мечтавшая даже усыновить мальчика. Иногда он жил и в новой семье отца, пару раз в год Гумилев приводил его в гости к Анне Андреевне. Освобожденная от забот материнства Ахматова о своем единственном, общем с Гумилевым, сыне писала: “Ты сын, ты ужас мой”. И недаром Цветаева даже в период своей влюбленности в Ахматову предугадывала непростую судьбу младшего Гумилева:

 

Рыжий львеныш

С глазами зелеными,

Страшное наследье тебе нести!

 

Чего им всем недоставало тогда? Свободы. Отсюда и бегства в Африку, и уход от действительности в поэтические вымыслы. Они писали для вечности, но не смогли, хотя и пытались из кусочков своей жизни выложить узор и стать “сами себе господами”. А ведь это предполагало достижение состояния одиночества, но не как простой человеческой замкнутости и покинутости, а как высшей благодати, дающей возможность творить не оглядываясь. Помимо того, что у “Коломбин 20-х годов” была другая стезя, другое земное предначертание — не просто деторождение и воспитание неблагодарных потомков, — время, как я уже говорила, было совсем не пушкинское: никаких кормилиц, сиделок, мамок и нянек, и крепостное право уже давно отменили. Последний царь, в отличие от своего венценосного тезки, стихи не покупал, сменившие его коммунисты — тоже. Держать детей приходилось подальше от голодных поэтических квартир — в Париже, в Бежецке, в интернате, в общем, кто где мог, там их и держал.

 

Мистическая хромоножка Черубина в минуты встреч со своим сыном упрекала его, что из-за него ей больше не хочется писать стихов, и кричала: “Вероника, ты последняя песня моя!” Как будто он был виноват в своем рождении! Вот и получилось, что самым несчастным “детписом” — писательским сынком — оказался Вероника. Нет, он не сидел, как сыновья Гумилева, и не погиб на фронте, как несчастный сирота Цветаев-Эфрон. Еще хуже: его как бы вообще не было, не существовало в природе. Его судьба была предопределена еще с рождения.

 

“В голубой далекой спаленке / Твой ребенок опочил. / Тихо вылез карлик маленький / И часы остановил”. Узнаешь, чьи стихи? Почему Вертинского? Когда ты научишься книги читать? Блок это, глупая ты моя, Блок. Кумир всех поэтов начала века. Без Блока и никакого Серебряного века поэзии бы не получилось. Самое интересное, что Блок, когда писал эти стихи, сам не мог ответить на вопрос, опочил в смысле заснул или в смысле умер. Он так и ответил своим поклонницам: кто его знает, как опочил. Захожу в спальню, смотрю — опочил, а уж жив остался или умер, простите, не знаю. Пока писал — не знал, что через несколько лет умрет ребенок его жены Любы от другого мужчины. Блок очень хотел считать младенца своим сыном и практически усыновил крошку, потом страшно переживал его гибель. То есть получается, что он как поэт умел предвидеть трагичность событий, исходя из общей фантасмагории того времени.

Милые талантливые девочки выросли под влиянием этих душераздирающих строчек. Черубина к тому же любила рассказывать про себя истории пострашнее, чем сказки Гауфа и “Девушка и смерть” Горького. И как старшие братья-сестры отрывали руки-ноги у ее любимых игрушек, чтобы сделать их калеками. И как старшая сестра умирала от разложившегося в ее чреве младенца, в то время как сама она с зятем наблюдали за процессом угасания родственной плоти и пили шампанское. Неудивительно, что ее зять после этого свихнулся. А сама Елисавета Ивановна стала мечтать о рождении дочки Вероники, которая должна умереть во младенчестве, чтобы можно было ее красиво оплакивать: “Но никто не отнимет тоски / О могиле моей Вероники”. Или еще более близкое по духу к Блоку: “Я о смерти твоей рассказала / Только маленьким гномам лесным”. Да ей что нерожденного ребенка похоронить, что живую мать — было одинаково. Она так и говорила про свою вполне здравствующую мамашу: “моя покойная мать”.

Более жизнелюбивая Ахматова предпочитала блоковское поэтическое наследие не тратить на нежизнеспособных инфант, сохраняла их живыми, а умерщвляла их виртуальных отцов: “Умер вчера сероглазый король”. Одна все пыталась навязать всем своим несостоявшимся женихам будущую мертворожденную Веронику, а ее соперница родила нормального здорового мальчугана, впоследствии прославившегося не меньше своих знаменитых родителей и не давшего природе на себе отдохнуть.

Лиля Дмитриева отрабатывала на своих ухажерах одну и ту же тактику. Сначала она рассказывала о себе, что она девушка и готовится уйти в монастырь. Тут же без перехода шла история о ее изнасиловании женатым теософом, любовником ее матери, во время одного из домашних приемов, в комнате, соседней с гостиной, где в это время сидели другие гости и родственники. Этот негодяй получил от Лили все, кроме ее любви. За такую девичью неблагодарность ее возненавидела собственная мать, сама мечтавшая о любви этого теософа. При этом рассказ Лили о девичестве всегда предшествовал рассказу об изнасиловании, а о своем уходе в монастырь она заявляла сразу же после того, как знакомила со своим женихом-мелиоратором. А уж после знакомства с женихом, который выступал этаким агнцем, обреченным на заклание, она закручивала роман — правду сказать, чаще всего платонический — с очередной жертвой своего мистического обаяния и тут же объявляла этой жертве, что у них вскоре родится Вероника. Так было и с Гумилевым, и с Волошиным, да и с другими несчастными. И в какой-то момент это произошло. Черубина родила, но — мальчика. Что было делать? Переписать стихи? Невозможно! Такие заготовки пропадали! Пришлось смириться с действительностью и присвоить такое красивое и необычное имя созданию мужского пола. История безумная, но в духе раннего советского сюрреализма.

А что касается двух поэтических мэтров — Гумилева и Волошина, то лет эдак через десять после их знаменитой дуэли Волошин решил помириться с Николаем Степановичем и не нашел ничего лучшего, как в шутку напомнить ему о том событии. Гумилев вспыхнул, как спичка: “И вы поверили той сумасшедшей женщине? Как вы могли! Но, впрочем, если вы не считаете себя удовлетворенным, я готов снова стреляться”. И тут до Волошина дошла вся интрига: все видели только то, как он дал пощечину Гумилеву, но ни один из общих знакомых так и не мог вспомнить, что же плохого говорил о Дмитриевой Гумилев в “Башне” у Иванова? Сам Волошин узнал о якобы произошедшем оскорблении от Дмитриевой, которая рыдала и говорила, что ее обесчестили, поэтому Макс и вынужден был стреляться за восстановление чести дамы. А Лиля слышала об этих словах от кого-то, кто не мог даже точно их воспроизвести. Возможно, Гумилев даже и не говорил ничего плохого, только выказал раздражение, когда узнал о Черубининой мистификации. Может, даже не раздражение, а зависть, что не он первый догадался о таком пиаре, теперь этого уже не узнать. “Что есть прекрасная жизнь, — писал Гумилев, — как не реализация вымыслов, созданных искусством? Разве не хорошо сотворить свою жизнь, как художник творит свою картину, как поэт создает поэму?”

Католическая монахиня была одним из вымыслов, Вероника — следующим гениальным проектом. До сих пор литературоведы гадают, а была ли девочка, вернее — мальчик?

Очередная лекция по истории литературы была прочитана мне Лиззи в перерывах между варкой кофе и следующим уроком из цикла “Обольщение востоковеда Имярек”. Через много лет после того, как я, раскрыв рот, слушала про смерть маленькой инфанты, карликов и гномов, а главное — про несчастное сказочное существо — мальчика Веронику, я совершенно случайно узнала дополнительные подробности этой истории. Кто бы мог подумать, что эта готическая сказка времен упадка царизма, революции и диктатуры пролетариата подкараулит меня в далеком Нью-Йорке, когда я попытаюсь исправить последствия неумеренных возлияний в манхэттенском “Комеди клабе”?

 

Время двигалась к концу 80-х — началу 90-х годов. Я подрастала, умнела, входила в девичью силу, а у моих родителей поменялась компания. Теперь к нам перестали ходить официальные американские представители. Началась перестройка, и из лагерей и ссылок постепенно стали возвращаться нормальные диссиденты, гораздо больше моих родителей годившиеся для общения с Западом. Невинные жертвы кровавого режима радостно раздавали свои первые интервью, делали прогнозы российского будущего, мечтали о приходе во властные структуры. Вот уже и сам академик Сахаров стал парламентарием, другие тоже стали примериваться к возможным должностям. Лишенные в прошлом гражданства писатели требовали из-за бугра гарантий у Горбачева. Консульские и посольские работники США не успевали за ходом событий, так что им стало не до наших посиделок со “стаканом портвейна”. Тем более что мои родители-разночинцы и их друзья не занимали активной жизненной позиции, ограничиваясь пассивными походами на митинги.

Но было бы неправдой сказать, что мы совсем потеряли интерес для всего американского народа, представители которого все же добирались до Москвы не только с дипломатическими паспортами. Были и люди других профессий, не связанные с разведкой. Московского старообрядца, к которому я уже начала привыкать как к дальнему родственнику, сменил американский студент-мормон, приехавший в Россию на год потренироваться в миссионерской деятельности: ему, как и прежним грузинским кришнаитам, приходилось заваривать зверобой и другие лекарственные травы, запасы которых в нашем доме катастрофически таяли. Приходил и американский писатель — красавец плейбой с серебром на висках, любитель айкидо, гольфа, Гюрджиева и раскрытия потенциальных возможностей человека. В нашем доме его привлекали сборище разнообразных типов человеческой натуры и атмосфера непринужденности. В других московских компаниях ему повезло меньше, и по приезде домой он издал книгу о своем московском путешествии: “Как меня пытались вербовать в агенты КГБ”. Поскольку я свидетель, что в нашем доме его никто не вербовал, то напрашивается вывод, что он подвергался опасностям за его пределами.

Частенько в те времена захаживала и восточная красавица — психоаналитик, явный магнит для нашего американского плейбоя. Основными же гостями оставались друзья из ближнего круга — доктора, художники и музыканты. Самым известным был художник Жданович, прославившийся своей картиной “Красный квадрат”, подаренной впоследствии “американскому народу”. Потом, в Нью-Йорке, я все хотела найти кого-нибудь из этого “народа”, чтобы узнать о судьбе бесценного дара, но, наверное, я все время натыкалась на тех, кому забыли сказать про подарок. Еще был алкаш-саксофонист по кличке Чувак, вслед за картиной Ждановича вскоре уехавший в Америку, — очередной дар США по линии политбеженства, предполагающий бесплатное медицинское лечение, талоны на еду, курсы английского языка и льготное жилье за счет доверчивых налогоплательщиков.

Дипломатический корпус теперь был представлен не каким-нибудь американским шпионом, а нашим спившимся бывшим консулом на Шпицбергене, до увольнения из МИДа прославившимся тем, что за год своей командировки не отправил ни одной шифрограммы в центр. После настойчивых требований “сверху” он все-таки удосужился озадачить шифровальщиков одной фразой: “А у нас тут ничего не происходит!”, собрал нехитрые пожитки с единственным сувениром своего арктического бытия — “хером моржовым”, подаренным ему аборигенами во время церемонии вручения официальных бумаг, и отъехал в Москву отчитываться о результатах командировки. Теперь будущая судьба незадачливого консула полностью находилась в руках его мощного папы, имевшего всюду “большую волосатую лапу”, а пока бедолага просто отрывался по друзьям и знакомым с рассказами о своем боевом прошлом во времена “ледового похода”.

К родительской компании прибился и заведующий камерой хранения одного из вокзалов. Он был импозантен, любил антиквариат, хорошо разбирался в живописи, коллекционировал старинное оружие и серебряные столовые приборы. Когда мне понадобилось начать свое путешествие в поисках мужа-востоковеда, я обрадовалась такому знакомству, через которое смогла по блату дешево купить необходимые мне серебряные столовые приборы да еще найти искусного гравировщика для изображения моих инициалов в виде магических вензелей.

Не могу сказать, что я не любила эти посиделки с родительскими гостями. Я к ним привыкла с раннего детства, и даже первые мои воспоминания о себе — это стол, гости, суетящаяся мама, играющий на гитаре или аккордеоне отец, смешение русского и английского языков, громкий смех, шутки и постоянное напоминание о том, что надо бы потише, а то ненароком слухачи услышат, или стукачи настучат, или городовой с жандармами пожалуют, или Ричард Пайпс в короткий визит в Москву опять не вовремя заглянет на огонек со своей неправильной теорией по истории России и большевизма. Помню, в то время о политике в компании говорили уже меньше. Начался период “духовки” — “пир духа” как говаривала тогда первая леди России. Вот так и вошли в разговоры за рюмочкой-другой мультикультуризм, мистический опыт, театр Гротовского и, конечно, новые восточные религиозные движения Запада.

— Люди до сих пор не научились использовать свой физический и духовный потенциал. Я с детства занимаюсь гольфом, чтобы лучше познать себя и свои возможности, много раз во время игры переживал мистический опыт. Когда целишься по мячу, больше ни о чем не можешь думать, и даже боль затихает. Смысл игры для тех, кто понимает, не в закатывании мячика в лунку — это побочный эффект главного занятия, — а в предельной концентрации всех своих чувств, мыслей и желаний. И это сродни молитве. Когда же не надо концентрироваться, ты переходишь на режим “вольно!”. От такого перепада с человеком происходят другие мистические вещи. Вот, например, как-то раз поднимаюсь я вверх по холму в сторону улетевшего мячика и вдруг чувствую, что я не вверх поднимаюсь, а, наоборот, спускаюсь. Как вы это объясните? — с горящим взором спрашивал американский плейбой красавицу психоаналитика, поглаживая под столом ее круглую коленку, а глазами-маслинами обещая гораздо большее, чем этот невинный флирт.

— Да-да, я с вами совершенно согласна, — отвечала та, сжимая в ответ тренированную в гольфе мужскую руку своими коленями, медленно перетирая ими костяшки настойчивых пальцев. — Тут уместно вспомнить вашего соотечественника, психолога Абрахама Маслоу, который уверял, что “мистический опыт, восторг, изумление, восхищение, благоговение перед тайной — все эти переживания родственны эстетическим; мы не стремимся и не готовимся к ним, они настигают нас внезапно, точно так же, как музыка врывается в душу человека”. Еще он считал, что высокодоминантные женщины отдают предпочтение острой или незнакомой пище, ценят в музыке не мелодичность, а мощь и в сексе предпочитают различные эксперименты. Их нельзя судить обычными мерками. Возьмем, для примера, Цветаеву или Ахматову. И та, и другая были неуемны в сексе, не чурались гомосексуальных связей, куннилингуса и любили сыры с резким запахом.

— В молодости я провел полтора года в одном ашраме в Индии, — продолжал американец. — Я удрал туда от богатых и высокодоминантных родителей, чтобы понять: если человек и весь мир вокруг состоит из материи, тогда зачем жить?

Тут я не выдержала обещание, данное мною много лет назад родителям не встревать в разговоры взрослых, и решила показать образованность:

— Если нет Бога, то какой же я штабс-капитан? — процитировала я Достоевского со слов Лиззи.

Все засмеялись, американец склонился к соседке за переводом незнакомого русского слова и чтобы более внимательно разглядеть родинку между грудями высокообразованной психологини в вырезе откровенной кофточки, а родители вздохнули облегченно: “штабс-капитан” было не так страшно, как в случае с “оргазмом”.

Алкаш-саксофонист Серега поднял голову с пустой тарелки из-под салата и запел: “Но и в церкви все не так, все не так, как надо…” Пора было заканчивать вечеринку, и надо было бы помочь Сереге допеть отходную, но слов не помнили. Реаниматолог Высоцкого (не внука Гумилева) и любитель его песен окончательно спился, перестал к нам ходить и “гулеванил” в одиночестве дома, а мы без него никак не могли полностью вспомнить ни одной песни постепенно уходящей эпохи, поэтому все вместе хором заканчивали наши посиделки любимой родительской песней про то, как Ален Делон не пьет одеколон. “Мама — анархия, папа — стакан портвейна” становилась неактуальной, впереди маячил август девяносто первого.

Между родительской квартирой и Лиззиной коммуналкой было три остановки на троллейбусе, между этими двумя мирами — почти вековая пропасть. Я перемещалась туда-сюда-обратно в троллейбусе, моей фантастической машиной времени. Там, за пределами этих двух миров, я была обыкновенной девочкой-школьницей с соседками по парте, классными руководителями, обязательной программой обучения и всем тем, что не оставило никакого отпечатка в моей памяти. Куда-то мы ходили классом на экскурсию, я сдавала какие-то экзамены и писала контрольные. Девочки в классе рассказывали такие вещи, которые авторы французской энциклопедии секса постеснялись включить в свое пособие для детей и их родителей. Для популярных мальчиков, будущих футболистов, я не представляла интереса как девушка, а прыщавые “ботаники” не интересовали меня.

Помню страшное искушение затащить в свою комнату престарелого американского плейбоя из известного индийского ашрама Аурабиндо и проделать с ним то же, что сделала Елисавета Дмитриева с теософом, — соблазнить почти на глазах у родителей и их гостей. Но он все тискал и тискал специалистку по психоанализу и не замечал моих горящих глаз. Тут я и вспомнила, что Лиззи остерегала меня нарушать череду событий: до своего востоковеда я должна была пройти путь с бакалейщиками, серебряными ложечками, китовой амброй и так далее, а до этого он мне в руки не дастся, и нечего было сравнивать себя с Дмитриевой: сплетения нитей судьбы у всех разные. Теперь у меня появилось навязчивое желание начать путешествие во взрослую жизнь, полную таинственных и магических действий, поэтому в выпускном сочинении на тему “Моя мечта” я так и написала: мечтаю как можно скорее найти своего бакалейщика, с подробными объяснениями, для чего он мне был позарез нужен. Родителей вызвали в школу, хотя смысла в этом никакого не было: заканчивалась самая скучная часть моего детства.

Выпускные экзамены шли своим чередом, а в доме у Лиззи я продолжала проходить наши тайные “штудии”…

— Душа моя, если ты не в состоянии читать книги запоем и выучить хотя бы один язык, включая русский, то постарайся заняться другими вещами. Например, очень полезно держать в доме раскрытую доску игры в го или косточки Маджонга. Вряд ли ты осилишь, как в них играть, с логикой и быстрым мышлением у тебя, извини, не очень чтобы… Пока я довольна только твоими кулинарными способностями и явной танцевальной одаренностью, что уже немало. Я уверена, что твои ухажеры вряд ли будут знакомы с чем-то более интересным, чем преферанс или в лучшем случае — шахматы. Тем более можешь их ошарашить на десерт безделушками типа Маджонга. Или вот еще. Научись гадать по “Книге перемен”.

— А ты-то, Лиззи, неужели ты гадаешь? Ты же верующая, православная? И откуда ты такие странности знаешь, это ведь не истории из Серебряного века, рассказанные тебе в детстве твоими петербургскими мамушками-нянюшками?

— Очень много вопросов задаешь за один присест. Давай разбираться по порядку. “Раз в крещенский вечерок девушки гадали…” Чувствуешь? Гадали в крещенский вечерок! И ведь ничего! Между прочим, Жуковский написал, воспитатель наследника престола, и Синод не запретил. Так что и Масленицу православные празднуют, и колядовать ходят. Даже пословица была: “Тот не русский, кто не безобразничает на Святки”. Так что когда говорят, что христианство отвергает языческие традиции или выступает против суеверий, я сразу же привожу достаточно много примеров, отрицающих эти убеждения. Что такое Масленица, как не язычество? А ведь с ее окончанием начинается Великий пост. А так называемый Яблочный спас? Это что, выходит, Спаситель яблоки, что ли, оберегал в колхозном саду? Церковь не выступает против народных обычаев, а пытается “вписать” их в свой уклад, связать со своими канонами. Возьми, к примеру, Пасху. Мы красим яйца и печем куличи, а на Западе в это время предпочитают есть шоколадных зайцев. И все это не имеет большого отношения к чуду Воскресения. Яйца на Востоке красили луковой шелухой и до встречи Марии Магдалины с Тиберием исключительно в целях лучшей сохранности скоропортящейся продукции по жаркой погоде. Нельзя молиться чужим богам, не сотвори себе кумира, не поклоняйся Мормоне, не приноси человеческих жертвоприношений — вот с таким язычеством борется христианство. А невинное кидание башмачка или какой-нибудь там Мажонг — кому они помешали? Кстати, не забывай, что цыгане со своим традиционным гаданием по руке и на картах — христиане.

В восточные игры, к сожалению, я не смогу тебя научить играть, сама не большая специалистка, да тебе это и не надо, лишь бы все эти игральные доски и косточки где-нибудь ненавязчиво лежали у тебя на журнальном столике. А гадать по “Книге перемен” меня когда-то мой бывший ухажер-востоковед пытался научить. И книга-то у меня с тех пор осталась. Но деталей не помню. К сожалению, у меня нет необходимых для этого вещей — там нужны кости большого рогатого скота, панцирь черепахи, пятьдесят стеблей тысячелистника и еще что-то. Правда, мой ухажер заменил все это какими-то монетками из мешочка, уверяя, что и так сойдет. Помню, мы еще с ним обсуждали, что девушка из известной тебе баллады практически все имела под рукой для гадания — и череп, и длинные стебли базилика вполне могли бы заменить остатки крупного рогатого скота с тысячелистником.

— И что же он тебе нагадал?

— Мне досталась очень странная гексаграмма — “Мэн” (Недоразвитость): “Не я стремлюсь к юношески недоразвитым, а юношески недоразвитые стремятся ко мне”. Я тогда на него обиделась и прогнала, и только потом, когда у меня появилась ты, я поняла, что гадание было абсолютно верным. Он мне еще пытался гадать, при этом надеялся, что сможет обмануть судьбу и мне выпадет замужество с ним, но что-то в этой книге не совпадало с его устремлениями и даже предупреждало об опасности, если он не перестанет меня домогаться. А я уже выбрала свой путь стать Христовой невестой, так что все эти гадания мне стали без надобности.

Вот так было и у Елизаветы Дмитриевой-Васильевой. Любимый востоковед нагадал ей по “Книге перемен” и славу, и смерть. Ее гексаграмма была “Мин” (Поражение света): “Сначала поднимешься на небо, а потом погрузишься в землю”. — “Какая слава, вся моя слава умерла с Черубиной и Елочкой! — сетовала она и по привычке заламывала руки. — Дорогой, ты же востоковед, придумай что-нибудь, пока я не погрузилась в землю”. И когда один из предположительных отцов Вероники пил чай в садике, на него не упала с дерева спелая груша. “О-о-о-м-м-м, — прикусивши язык, простонал молодой человек. — Забудь свое католическо-рождественское прошлое. Ты станешь самым лучшим китайским поэтом-изгнанником — Ли Сян-цзы, что означает „философ из домика под грушевым деревом“. И из-за тебя опять будут стреляться мужчины, только постарайся, чтобы я избежал этой участи, придумай интригу с другими рыцарями. И вообще, этот номер уже исполнялся, а я не хочу стать чьей-то бездарной копией”. Лиля быстренько согласилась и на радостях побежала писать китайские стихи, заодно думая, кому подкинуть вторую калошу из оставшегося непарным комплекта. Но силы были уже не те, да и писать китайские стихи оказалось сложнее, чем испанско-католические, хотя некоторые из них получились совсем даже ничего:

 

Китайский лиловый платочек

Падал с опущенных плеч.

Узор из серебряных точек

Ты обещала сберечь.

И я при луне

Узор на платке разберу…

Синий платочек стал темно-лиловым,

К битве готовым.

И я слезы со щек не сотру.

 

В других стихотворениях она продолжала вести поэтический диалог с Гумилевым, когда-то сочинившим целый сборник китайских стихов “Фарфоровый павильон”. То опять она вспомнит про сломанный поэтом бабушкин веер, то пройдется кровавыми полосами по шкуре убитого Гумилевым африканского тигра, то взгрустнет об окончательной разлуке с тем, чью любовь в свое время не смогла оценить по достоинству. А ведь он тогда правильно все понял про саму Елисавету Дмитриеву и почему ее сердце было сковано железом от рождения: “когда она родилась, ноги в железо заковали ей”. В ногах, в ногах несчастной хромоножки была вся причина! От ног до сердца железная холодность расползлась ржавчиной, и роковая судьба обрекла их союз на несбыточность: “Но люди, созданные друг для друга, соединяются, увы, так редко”. Ах, если бы он понял это раньше, тогда никакой дуэли бы и не случилось! Для Лили трагичность той любви-ненависти стала ясной только сейчас, когда она решилась вспомнить о бывшем возлюбленном словами несуществующего китайского поэта, внеся некую половую двусмысленность в свою любовную лирику. Сборник вышел, стал очень модным в узких интеллектуально-богемных кругах того времени. Как и было нагадано, слава нашла ее — пускай и ненадолго, но она сумела подняться журавлем в небо и уже с небесной высоты камнем упала на землю: “Нет больше журавля! Он улетел за другом…”

Не найдешь в Ташкенте ни могилы китайского философа, ни могилы милой придумщицы, талантливой обманщицы, любимой хромоножки гениев Серебряного века. “Я могилку милой искал… Но ее найти нелегко…”

Думала ли она тогда, когда с милым востоковедом сочинила очередную мистификацию, что этот выстрел попадет в сердце Ахматовой, или стреляла, не целясь, автоматической очередью по всем соперницам сразу? Трудно сказать. Но со слов очевидцев, Ахматова так до конца дней и не смогла залечить эту последнюю рану. Во время войны Анна Ахматова поехала в Ташкент в эвакуацию. Это был отличный повод отвести глаза всем, кто мог бы догадаться, зачем нужно было Ахматовой поехать именно туда — она искала грушевое дерево, тайком, в одиночестве прочесывая замысловатое течение ташкентских улиц, как будто искала давно зарытый клад с кисточками и тушью для каллиграфии. И, конечно, ненавидела тех, кто ненамеренно, от незнания ситуации напоминал ей о том времени. Получалось, что дуэль осталась незаконченной — первая кровь пролилась уже давно, но условия были таковы, что стреляться надо было до последней капли. Смерть Черубины ничего не изменила — пропала только внешняя тоненькая оболочка, которая и раньше-то не составляла большой конкуренции красавице Ахматовой. И все могло бы остаться тайной, но ташкентская жара рисовала в воздухе миражи-картинки из далекой Северной Пальмиры, и не было никакой возможности от них скрыться. Новые молодые ухажеры пытались понравиться ей, читая наизусть стихи Черубины. Знакомый букинист бежал за Анной Андреевной по улицам, чтобы подарить любимой поэтессе чудом сохранившийся экземпляр редкой книги — “Домик под грушевым деревом”, надеясь порадовать ее своим раритетом. И все, как сговорившись, хотели подвести ее к тому дереву, которое она наделась найти сама в одиночестве. Это было какое-то наваждение!

Но Анна Андреевна и не думала сдаваться и перешла в атаку: “За лиловый платочек строчи, пулеметчик!” Она начала заниматься переводами с китайского, пытаясь свергнуть соперницу с пьедестала и даже создать свой не меньший по величине шедевр китайского поэтического образца. Жаль, что не было в Анне Андреевне здорового романтического авантюризма, один холодный расчет, а то бы она могла опередить выстрел соперницы. Если китайчонок Ли Дмитриевой-Васильевой пытался найти астральную связь с “Фарфоровым павильоном” Гумилева, то ей-то, Анне-то Андреевне, Гумилев еще в “Жемчугах” давал направление на Китай:

 

Только в Китае мы якорь бросим,

Хоть на пути и встретим смерть!

 

А еще он раньше других открыл ей глаза на Восток как на родину духовности и освобождения от всяких условностей:

 

Понял теперь я: наша свобода —

Только оттуда бьющий свет.

 

“Оттуда” — это, конечно, Восток, а Восток — это, конечно, Китай. То есть он столько раз указывал ей направление поиска, столько раз прямо толкал ее туда. А выходит, она ничего не понимала, а вот эта хромоножка подглядела, послушала то, что предназначалось не ей, а законной венчанной жене. Как же могла быть я такой глухой?! — все не могла понять Анна Андреевна. Но ничего! Последний выстрел за мной! И она взялась за китайские переводы.

Надо было найти кого-нибудь, кому бы она смогла доверить подстрочники. Был, конечно, один — и достойный, и на расстоянии вытянутой руки — собственный сын Левушка, вернувшийся после отсидки и приступивший к легальному труду. Иногда Левушка не выдерживал и вместо подстрочников приносил уже готовые стихи. Царица-мать пристраивала их под своим именем и делилась деньгами. Но пока это не приближало ее к барьеру, переводы — это не выдуманный китайский поэт-сиделец, это все как-то мелко. А хотелось самой стать то ли китайской бабочкой, то ли наложницей мандарина, то ли загадочной лисичкой-оборотнем, ночью превращающейся из красавицы в хищного зверя. Пока не удавалось, и это действовало не нервы. “Ах, восточные переводы, как болит от вас голова!”

Последняя ссора с сыном произошла именно на этой почве. Прежде всего, Левушка не был посвящен в условия дуэли с Елисаветой Ивановной — эту тайну Анна Андреевна никому не доверяла, — поэтому он все никак не мог взять в толк, чего же, собственно, хочет от него мать с ее вечными придирками не по существу? А самое главное, по мнению Ахматовой, сын должен был знать свое место в семейной иерархии и быть, как все дети известных людей, жрецом культа великих родителей, создавать музеи в их честь, заведовать родительскими архивами и подпускать к ним только избранных, интриговать, отвергать ненужные слухи, вымарывать неприглядные факты из их биографий, проводить родительские фестивали и праздники — в общем, вести себя правильно и достойно. Поэтому ей был ближе Орест Высотский, который, как и дети другого Высоцкого (не внука Гумилева), видел разницу между собой и отцом, знал свое место в жизни и закономерно приносил себя на алтарь славы этого никогда не видевшего его отца. Или даже безродный мальчик Вероника, никому не мешавший своим рождением и своей жизнью, но не лезший на первые роли в родительском спектакле жизни. А Левушка все чего-то хотел сам достичь, чего-то все доказывал, считал, что может соперничать с небожителями в лице отца и матери.

И как она не понимала смысла в его тайном желании: Левушка хотел славы и известности, чтобы мать наконец-то обратила на него свое внимание, а не искала сыновей в талантливых юношах, окружавших ее. Так и не смог он догадаться в их последнюю встречу, когда пришел сообщить матери о приближающейся защите диссертации, что ей нужно было от него. А для Ахматовой тогда было гораздо важнее, чтобы он не своими детскими глупостями морочил ей голову, а помог бы сделать главное неоконченное дело всей ее жизни — забить последний гвоздь в гроб Черубины. Он должен был найти и перевести такого поэта, который смог бы сравняться по славе и выдумке с Ли Сян-цзы. Взамен за правильно найденный иероглиф, означавший бы ее славу в вечности, он смог бы стать сам себе господином, не отягощенным славой предков, да еще она подарила бы ему серебряные конечки, о которых он мечтал в детстве у бабушки в их трижды проклятом захолустном Бежецке. А Левушка? Ничего он так и не понял, решил, что старуха выжила из ума, и покинул ее в этом поиске одну. Вот и умерла Снежная королева Ахматова, не прощенная и не понятая сыном. И так и не рассказала ни ему, ни кому другому о своей дуэли, длиною в жизнь.

 

— Кто же все-таки победил — Ахматова или Дмитриева? — все никак не могла я взять в толк мораль рассказанной мне истории.

— Трудно сказать. Для всех — бесспорно Ахматова. Много ли людей помнят какую-то Дмитриеву-Васильеву, но всему миру известна Анна Андреевна Ахматова. Она пережила соперницу и славой, да и физически оказалась более крепкой: похоронила всех своих мужей, всех своих подруг и соперниц, и их мужей, и любовниц своих мужей, а к концу своей жизни предпочитала общаться с талантливыми молодыми людьми, боготворившими ее. Но осталась у самой Ахматовой заноза — не победила она Черубину. Для поэта — говорил и Гумилев, да она и сама это знала — важнее не реальность, а вымысел, не рифма, а метафора. Лиля Дмитриева так запутала всех своей биографией, что никакой исследователь не отделит правду от вымысла. А у Ахматовой даже за масками в стихах видны уши реальных людей из ее окружения. И могила ее открыта для цветов и поклонения, не то что у Гумилева и Черубины, так что все поводы для будущих мистификаций были окончательно уничтожены.

Это была Лиззина последняя лекция из истории изящной словесности. Закончились и наши уроки в “Школе обольщения”. Моя любимая прабабушка ушла в мир иной, душа приняла схимну. На счастье, в последнюю минуту около нее оказался врач Бесноватый, который и проводил ее в последний путь. Перед смертью Лиззи покаялась ему в том, что прожила жизнь не так, как хотела бы, и, если бы смогла начать все сначала, она жила бы совсем по-другому. Это он рассказал мне уже после похорон. Школьные экзамены закончились, мои одноклассники начали готовиться к поступлению в вузы. Все, кроме меня. Я решила действовать по тому плану, который обозначила в своем выпускном сочинении на тему “Моя мечта”, и начала свой поход в поисках правильного жениха. От Лиззи мне достались две комнаты в огромной коммунальной квартире, денежные накопления, прекрасная библиотека и ясно обозначенная цель в жизни.

 

Я прекрасно помню, как пыталась найти своего Бакалейщика. Как назло, попадались продавщицы без какой-либо фантазии, изюминки и без элементарных представлений о том, что такое кофе. Мужчины-продавцы в гастрономах почему-то предпочитали мясные отделы. Год за годом мною прочесывались московские бакалеи и кондитерские, гастрономы и универсамы, пока я не нашла его в одном чудном магазине в центре города. Под мозаикой с изображением Арарата стоял младотурок с прекрасными глазами испуганной газели. И вот эти прекрасные маслины я должна была загипнотизировать своей славянской синевой. Мы подружились. В этом же магазине в отделе сувениров он выбрал для меня чудесную джэзве (я помнила Лиззины предостережения о неупоминании названия турки всуе и одновременном сохранении своей “жэ” в безопасности). Мой Бакалейщик запаковывал зерна кофе в какую-то необыкновенно тонкую кулечную бумагу, бесплатно раздавал рецепты готовки кофе в разнообразных городах мира — от Варшавы до столицы Буркина-Фасо — и оценивал по фотографиям моих будущих мужей. Потом он сделал головокружительную карьеру и давно уже стал зав бакалейным отделом в популярном гастрономе в одном из высотных зданий. Зерна для меня он по-прежнему продолжал насыпать сам, но советы сменил наставлениями, что меня сильно раздражало. И все-таки на всякий случай я продолжала гипнотизировать его во время взвешивания дефицитного продукта и в память о своей бабушке оттачивала искусство приготовления кофе для своих будущих женихов.

С родителями отношения не складывались, после смерти бабушки я почти не появлялась в их доме, ссылаясь на подготовку к экзаменам в вуз. Это всех устраивало, нам уже становилось трудно под одной крышей: они обожали “ДДТ”, “Кино” и “Наутилус”, мама делала короткую стрижку и выстригала на шее хвостик, их единственный любимый писатель был Пикуль. Помню, как-то раз сижу я на даче и читаю “Мельмот-скиталец”. Родительский приятель, пожилой диссидент, участливо погладил меня по гладкой, как у балерин, головке с пучком на затылке и поинтересовался книгой. “Да вот Мэтьюрина взялась перечитывать”, — доложилась я. “Мичурина? — с уважением переспросил гость. — Ботаником хочешь быть? Ну, давай-давай двигай науку, сражайся с лысенковцами недобитыми”. Честно говоря, я даже не поняла, о чем это он. Правду бабушка говорила: чего с них взять, с разночинцев-то?

Я могу вспомнить только один случай, который как-то помог нам с родителями сблизиться. Было это одним прекрасным августовским утром. Я, как всегда, забежала за кофе в высотку на площади Восстания. Во все отделы традиционно стояли длинные очереди, в основном из приезжих в столицу “челноков” и простых командированных. Я купила кофе, да еще мой бакалейщик снабдил меня дефицитными заказами для ветеранов, да сбегал за свежим хлебом, который специально выдерживали в подсобке и продавали только тогда, когда он становился холодным и твердым, да еще налил мне в термос горячий кофе из своих запасов. Нет, не зря я насылала на него чары — он практически стал у меня золотой рыбкой на побегушках. И вот со всем этим богатством в обеих руках я вышла на одно из чудес архитектуры того времени — балкон-гульбище, окружавший высотку по периметру. С него запросто можно было бы принимать парады.

Так вот, стою я там, попиваю кофе из термоса и замечаю, что, похоже, действительно сейчас буду принимать парад: вдали показались танки. Народ внизу как-то странно забегал туда-сюда, что-то кричали, к чему-то готовились. Может, все дикие звери из зоопарка убежали и сейчас их отлавливают? А потом я увидала толпу разъяренных подростков в рваных джинсах и банданах на головах, с какими-то палками в руках. Нет, это, наверное, не зверей ищут, а подростки погромы устроили. Но вдруг в одном из предводителей подростковой банды я узнала своего отца, в другом — свою мать, а там и все остальные обрели свои разночинские очертания. Ну, думаю, теперь понятно: где-то в саду Павлика Морозова собирается рок-концерт, а военных позвали для защиты от беспорядков.

Все-таки я решила к ним спуститься, так как давно не виделись. “Какая молодец у вас дочка! Как услышала про ГКЧП, сразу же прибежала, да еще и продукты принесла!” — хвалили меня со всех сторон, вырывая из моих рук пакеты с дефицитом и покушаясь на святая святых — мой термос. Я уже давно перестала спорить с ними, как с сумасшедшими: Мичурин так Мичурин, ГКЧП так ГКЧП, пусть радуются. Но за продукты было обидно. “Говорят, что они уже идут. Но ничего, наши еще подтянутся, посмотрим, кто кого” — вот примерно что мне пришлось выслушивать. Я поняла, что ГКЧП — это новая группа, типа ДДТ, но только со знаком минус, потому что к ней родители и их друзья плохо относились. Ко мне подбежали телевизионщики и, снимая на камеру типичное мародерство: мои продуктовые запасы расхватывались доброжелательно загребущими руками, спросили: “Девушка! Ощущаете ли вы себя доброй самаритянкой?” Я посмотрела на стоящие невдалеке танки, огорчилась за продукты и недовольно буркнула: “Скорее вынужденной маркитанткой”. И, уже вспомнив про пакеты, добавила, что даже не доброй, а очень-очень злой маркитанткой. “Девушка считает себя доброй самаритянкой и маркитанткой! — радостно завопила в микрофон телевизионная дура. — Они шли за солдатами!” Дурдом продолжался. У меня разболелась голова, и, пожелав родителям хорошо провести время в борьбе за свободу и демократию, я отправилась домой. Но у родителей, да и всей их банды единомышленников засело в голове, что в самое драматическое время я была там с ними, да еще и подносила продукты, а если потребовалось, то поднесла бы и патроны. Я пыталась сказать, что шла не за солдатами, а за кофе, чтобы на его запах ловить женихов, но меня никто не хотел слушать.

Ах, Лиззи, Лиззи! Твоя “Школа обольщения” в конечном счете дала стопроцентную гарантию: впоследствии мне ничего не стоило соблазнить любого. Как жаль, что мы не дошли с тобой до последнего урока — как удержать любимого и быть счастливой в браке с единственным необходимым тебе человеком. Не твоя вина, что я смогла получить только неполное среднее образование в твоем лицее. Что-то ты не успела мне сообщить, или я чего-то очень важное перепутала в очередности своих действий.

Когда Лиззи умерла, у меня не было никакого желания учиться дальше. Я решила, что знаю все, для того чтобы стать идеальной женой востоковеда.

Моя бедная мама каждого жениха-востоковеда встречала недоверчиво. “И что они находят в тебе?” — кричала она в отчаянии. И правда, чего они во мне находили? Я совсем была не похожа на очаровательных японок, застенчивых филиппинок, запуганных кмерок или лукавых кореянок, не говоря уже про домашне-уютных женщин Ближнего Востока, закутанных в паранджи и хиджабы. И даже тантрический секс до определенного времени мне был неведом, и Камасутру самиздата не читала перед сном, спрятавшись от родителей с фонариком под одеяло. На вид я была нормальной, здоровой славянкой без вредных привычек, И все-таки, даже не начав выполнять Лиззины инструкции, я как магнитом притягивала городских сумасшедших, лиц кавказской и еврейской национальностей, но самое главное на меня, как мухи, слетались востоковеды всех возрастов. А уж как начала разматывать заветный клубочек с последовательностью прописанных мне действий, так такое началось…

 

Лиззи была права: женихи объявились сразу же после того, как я выгравировала на ложечке свое имя. Мои потенциальные мужья пытались обратить на себя внимание на улице и в общественном транспорте, в магазинах и подземных переходах, они приглашали меня в театры, на концерты и лекции, протягивали наспех нацарапанные на мятых бумажках свои домашние и служебные телефоны, пытались навязать случайный разговор про византологию и суфиев, обещали нирвану или в крайнем случае совместное путешествие в Шамбалу. Двое из возможных попутчиков до Шамбалы, так сказать “дальнобойщики”, все-таки смогли уболтать меня на законный брак, с третьим я благоразумно жила нерасписанной, объясняя, что, наверное, только венчание в церкви смогло бы укрепить наши отношения. Но он не внял моему коронному аргументу, что православие несет на себе отпечаток восточности, пусть и в христианской традиции. Понятно, что и этот брак не удержался.

 

В то время я даже честно пыталась выучить какой-нибудь восточный язык, чтобы у нас появилось что-нибудь общее, но тщетно. Кофе по-турецки я им варила только на этапе нашего знакомства, тогда же танцевала и танец живота. Дальше все это было без надобности, и наши отношения вставали на рельсы нормального российского домостроя без элементов экзотики. Отведав моего борща, задумчиво проглотив пельмени, заев их курником или расстегаем, запив киселем со сливками, они шли колдовать над дурацкими иероглифами или вязью с восточными выкрутасами за свой рабочий стол, а я оставалась мыть посуду и проклинать свою общеславянскую бестолковость и неспособность к иностранным языкам. “Кодекс Буси-до” в подлиннике валялся с не разрезанными мною страницами, разноцветные узоры-мандалы рисовались другими девушками. На всякий случай для разговоров с гостями я составила для себя словарь необходимых восточных терминов а-ля Эллочка-людоедка с картины Утамаро. Потом распечатала это произведение в трех экземплярах, два из которых вручила родителям, чтобы подтянуть их до своего уровня. Вдруг когда-нибудь придется с зятьями по хозяйской необходимости общаться или внучат от них нянчить.

Словарь
необходимых восточных терминов

Аллах акбар

Алейкум салям

Асана

Боттхисатва

Будда

Гуру

Дервиш (вариант: танцующий дервиш; вариант: суфий)

Камлать

Карма

Киртан

Коан

Кришна

Мандала

Нирвана (вариант: паринирвана)

Сутра

Фикус (вариант: лотос)

Шамбала

 

Я подумала, что словарь получился меньше, чем у Эллочки, поэтому дополнила его необходимыми пословицами, поговорками, да и просто практическими выводами из жизни востоковедов. Поправки к моему основному восточному канону свелись вот к чему:

 

И Конфуцию не всегда везло.

И Будда терпит лишь до трех раз.

Что оценивать шкуру неубитого тануки!

В потемках и собачий помет не пачкает.

Йог считает, что лучше быть Богом; суфий думает, что лучше быть человеком.

 

Чтобы как-то уравновесить тануку и собачий помет, я вспомнила “Школу обольщения” своей бабушки и добавила две арабские мудрости:

Женщина танцует, как любит.

Кофе должен быть черным, как преисподняя, сильным как смерть, и сладким, как любовь.

Еще одно необходимое выражение подсказала мне моя подруга Марина — самая умная женщина на свете после моей прабабушки. Маринка уверяла, что на любую фразу нужно многозначительно закатить глаза и произнести: “Это карма!” Подходит в любой ситуации, а главное — собеседник будет моментально раздавлен твоим интеллектом, жизненным опытом и склонностью к эзотерике. И последнюю мудрость я записала со слов моего бакалейщика: “Никогда не говори ничего наверняка, ничего никому не обещай. Говори на все по-простому: “Иншалла””. — “А что это такое?” — “Ну, это арабский перевод фразочки твоей подруги „это карма!“, только звучит более убедительно”,— уверял он. Все, я подвела черту, толковый словарь был составлен, ни один востоковед мне теперь не был страшен.

 

Забывала ли я наши с Лиззи литературные уроки? Нет, я по ним скучала. Лиззи передала мне свою уверенность в том, что окружающие нас люди живут в основном интересами литературы и детально знают все, что связано с кумирами литературного прошлого. Я помню тот конфуз, который произошел со мной, когда уже после ее смерти я решила справить поминки по только что умершему сэру Исайе Берлину. Для меня же с Лиззи Исайя Берлин был персонажем “Поэмы без героя”, одним из любимых мужчин великой Ахматовой. А что думали про него другие мои знакомые, я узнала, пригласив их на поминки. “Что? У тебя дядя Исай умер в Берлине? А мы и не знали, что у тебя есть дядя за границей”, — был типичный ответ приглашенных. Мои родители вообще обалдели от этого приглашения, считая, что скончался кто-то из известных востоковедов. А когда я с возмущением рассказала о такой реакции со стороны друзей и родственников своему очередному мужу, он меня спросил: “А действительно, кто это?” Вот за это мы с Лиззи и не любили разночинцев, дворянин хотя бы постарался сделать вид, что знает, о чем идет речь, или просто бы снобистски поморщился. Мой очередной брак после этого начал давать трещину, любовная лодка разбилась о быт.

 

Как-то раз сижу я на кухне и глажу белые рубашки очередного мужа-востоковеда для его профессорского лекционного костюма. И вдруг — бац! — как будто что-то ударило меня по голове, и я сочинила несколько милых стишков на востоковедческую тему под общим названием “Буддилки”. Весь цикл я не запомнила, но получилось что-то вроде следующего:

Буддилка № 1

На Большой на Колеснице

Захотела прокатиться.

Но злой Мара — ах он, тля! —

Выбил спицы у меня.

 

Тут я как бы намекала на одно из течений буддизма, в простонародье называемом Большой Колесницей, и на нехорошего Мару — злого буддийского дьявола. Или вот еще:

Буддилка № 2

Не вкушу я плодов просветления

И не быть с Боттхисатвой на “ты”,

Не добиться мне во2век спасения,

В этом всем виновата лишь ты.

 

В третьей строчке ударение на “во”. Эта “буддилка” была поэтическим воплощением стенаний моего бывшего мужа-буддиста по поводу нашего совместного существования в законном браке. “Во2век”, может, и не очень-то красиво звучало, но полностью отражало смысл его претензий ко мне, да еще было созвучно с именем его лучшего друга Вовик, которому он чаще всего на меня и жаловался. Пока я обдумывала приемлемость переноса ударения, мне вдруг вспомнилось, что Лермонтов когда-то тоже воспользовался этим приемом и, обращаясь к своему другу, для рифмы называл его на французский манер с ударением на последнем слоге: “Ты, мол, помнишь, Валри2к, как мы понаддавали французам под Бородино?” Я даже хотела встать из-за гладильной доски и пойти искать собрание сочинений Лермонтова, заставленное “Махабхаратами” и прочим неудобоваримым восточным хламом. Но решила все-таки довести до конца выполнение своей кармы, в моем случае означавшее глажку белья, тем более что на Лермонтова при сочинении “буддилок” было как-то неловко ссылаться.

Тут я подумала, что и моему академическому мужу, по полдня валявшемуся в постели и ходившему на работу только в один присутственный день в неделю, тоже бы не мешало задуматься об улучшении своей кармы. Так сочинилась “Буддилка номер три”.

Буддилка № 3

Кабы знал я свою праматерь,

Не лежал бы сейчас в кровати,

Не надеялся б я на случай,

Я бы карму свою улучшил.

 

Сочиняя четвертую “Буддилку”, трагически кончавшуюся фразой “Ушел он рано в паринирвану”, я заметила, что сильно накрахмаленный воротничок рубашки задымился. Ну, что сказать? Если бы этот муж не покинул меня так стремительно, то ведь действительно не добился бы “во2век” спасения. А как хорошо все начиналось! “Девушка, перед вами — ориентолог”, — сказал он мне при первой встрече с видом архангела Гавриила, принесшего Благую весть. “Вижу, вижу, какой вы ориентации”, — обреченно выдохнула я в ответ согласие на будущий скорый брак.

 

И вот так вышло, что очередного моего мужа пригласили читать лекции в США. Для американцев любой абориген, проживающий на Востоке от их Запада по определению является востоковедом, поэтому в их академической среде процветали слависты, русисты, кинологи и орнитологи (специалисты по Китаю и, соответственно, другие востоковеды). Я подумала, что на другом полушарии, где сдвигаются понятия Востока и Запада, у меня наконец-то появилась возможность перехитрить судьбу. Может, мне надо обратить внимание на что-то менее экзотическое, например, на спортсменов? Не исключено, что на них тоже влияет и запах хорошего кофе, и почти профессиональное исполнение танца живота, убеждала я саму себя. А сама уже в мыслях прощалась со своим академическим мужем, не уважавшим меня не только за то, что я не могла выучить ни одного иностранного языка, даже европейского, но и за то, что значение многих слов, звучавших вроде бы по-русски, я тоже постоянно путала. Ему, видите ли, приходилось за меня краснеть “в обществе”. “Нельзя жить в обществе и не зависеть от него”, — твердил он мне. “Еще один разночинец на мою голову, — думала я про него, — плевать я хотела на твое общество”. Неужели я неправильного бакалейщика выбрала или гравировщик в моих инициалах ошибся? — все пыталась найти я причины своего тотального невезения с востоковедами.

…Я встретила его в манхэттенском “Комеди клабе”, куда пришла с надеждой, что врожденное чувство юмора поможет мне справиться с пониманием иностранного языка. Два первых “дринка” были за счет клуба, ну а дальше мне захотелось показать клубу, что я понимаю их дружелюбие по отношению к клиентам. Я всерьез занялась заказом спиртного. Тут я, кстати, вспомнила мораль своей “Буддилки номер пять”: “Что ж, уйду на покой, буду пить. / Карму я не смогу изменить”.

Он тоже сидел в одиночестве, но не пил даже то, что предлагали бесплатно, и поэтому не мог так веселиться от всей души, как я. Он оказался соотечественником, так называемым “русским программистом”. В это социологическое определение американцы вкладывали смысл: “очень умный, хорошо зарабатывающий, одинокий белый из России”. Я развеселилась до такого состояния, что ему как безусловно человеку порядочному пришлось взять меня на поруки. Я не успела сказать своего адреса и телефона и отключилась на какой-то очень смешной шутке ведущего по поводу израильско-палестинского конфликта. Бедный молодой человек не смог бросить соотечественницу на улице и отвез меня к себе, где и уступил свое единственное спальное место, а сам примостился в одиночестве в гостиной на кожаном диване цвета наиболее угнетаемого американского населения. (Слово, означающее один из очень распространенных в мире цветов, в США нельзя произносить вслух и рекомендуется заменять эвфемизмами или выразительным многоточием.)

Наутро мне пришлось позвонить мужу и во всем сознаться. Наш развод был моментально оформлен, правда, для этого пришлось лететь в Лас-Вегас. Но зато вместо нищего профессора-востоковеда я наконец-то получила то, что заслуживала, — молодого, красивого и очень обеспеченного любителя американского юмора русского происхождения с нормальной рабочей ориентацией. Я срочно сообщила об этом своим родителям, но мою маму что-то продолжало смущать.

— Ты точно уверена, что он не занимается йогой и не распевает ни сутр, ни мантр и ни киртан? И мандалы тайком от тебя не рисует, и по “Книге перемен” не гадает? — вопрошала она.

— Ну, мама, ну почему ты мне не веришь? Почему я не могу влюбиться в нормального человека?

— Ты, допустим, можешь, но он вряд ли тебя такую возьмет, не верю я в чудеса, что-то здесь не так, — опять начинала причитать мама, не понимая, как сильно меня этим обижает. — В общем, так. Пришли-ка мне его данные: год рождения, кто родители, где учился… Я тут с людьми поговорю. А то ты такая у меня доверчивая, доченька. Ладно, еще была бы здесь, мы с отцом тебя всегда спасти бы смогли. А в этой Америке… Ох, знала я, что, на свою беду, тебя туда с этим прохиндеем отпустила. И кому он там понадобился? Неужели у них своих таких нет?

— Каких “таких”?

— Ну, маргиналов этих чертовых? Если они такого, как твой предпоследний муж, пригласили лекции читать в университет, значит, скоро окончательно деградируют, никакое НАТО не спасет! И этого нынешнего твоего зачем-то тоже на подмогу своей экономике вызвали — ох, чует мое сердце: что-то здесь не так!

И вот так всю жизнь! И мужья мои самые плохие всегда были, и выглядела я, по ее мнению, всегда ужасно, да еще и здоровье слабое, и с головой не все в порядке. Понятно, что при таком отношении со стороны родителей я действительно все время совершала какие-то жизненные ошибки. Но не в этот раз! Мой нынешний муж — дорогой, любимый и единственный — был компьютерщиком экстра-класса, архитектором больших сетей, если вам это что-то говорит. Мне это говорило только о том, что у него никогда в этой стране не будет проблемы с предлагаемой работой, а у меня — с финансами. И я смогу безболезненно для нашего семейного бюджета посещать “Комеди клаб”, когда захочу, клятвенно заверив его, что все напитки крепче, чем обожаемый американцами клюквенный сок, я буду употреблять только в его присутствии. А также продолжу жить по своему усмотрению, то есть самым паразитическим способом. И все бы и дальше было хорошо, если б я не проявила инициативу и не начала ремонт нашего съемного жилья. Я не переношу любовь американцам к белым стенам. Я могу покрасить все комнаты самым разнообразным образом, рука у меня давно уже набита мандалами, нехитрый орнамент для меня изобразить вручную ничего не стоит, и дом приобрел бы свое неповторимое звучание. И вот тут я и наткнулась на странное подобие плетеной коробки — нечто среднее между сундуком и чемоданом, но только из какого-то восточного растения, типа тростника или чего-то еще. Коробка была опоясана кожаным ремнем, как кимоно пояском оби. Сердце мое екнуло от нехорошего предчувствия. Ох, права была моя мама: никто порядочный на меня не смог бы запасть!

В коробке лежали раритеты, за которые литературные музеи готовы бы были многое отдать, эти письма и рукописи полностью меняли картину одной из самых романтических историй Серебряного века нашей поэзии. Начну с конца. Мой любимый нормальный муж, не распевающий киртан и сутр, не мучивший себя переводами коанов и даже не занимающийся йогой, оказался внебрачным правнуком одного из самых крупных российских востоковедов от его романа с загадочной и неповторимой Черубиной де Габриак. Оказалось, что в ночь нашего знакомства я рыдала у него на плече, рассказывая о своей несчастной судьбе и о проклятье, насланном на меня востоковедами. Уже тогда он решил оградить меня от тайны своей семьи, чтобы я окончательно не свихнулась на этом проклятье, и закинул коробку с документами и письмами на антресоли встроенного шкафа.

— Ну, какая тебе разница, откуда это у меня? Ты ведь наверняка не знаешь всех этих безумных историй начала прошлого века? Чего тебе до личной жизни абсолютно чужих людей? Вот, например, эта калоша — я и сам не знаю, для чего она лежит среди писем и стихов.

— Ты не знаешь, зато я знаю! Это же парная калоша, потерянная кем-то во время дуэли Гумилева и Волошина. А вот эти кисточки и коробочки из-под китайской туши. Да ты знаешь, откуда они? Макс по просьбе Васильевой посылал все этого богатство из сытого Коктебеля для ее молодого любовника-китаиста, когда тот учился каллиграфии. Ноты песни “Елочка”… Обломки черепахового веера… Сборник стихов, подаренный одному молодому человеку самим Блоком с дарственной подписью… А вот этот раритетный сборник — “Домик под грушевым деревом”. Да ты хоть представляешь, что это такое? Откуда это все у тебя, расскажи мне все, что ты знаешь, а я помогу тебе с недостающими деталями.

— Даже не знаю, с чего начать. Ну, хотя бы с этого.

…В 1909 году на Черной речке состоялась знаменитая дуэль, о которой говорил весь Петербург. На самом деле дуэлей было две — реальная и, так сказать, параллельная, мне проще сказать — виртуальная, происходящая одновременно с первой, но в несколько другой реальности. На первой стрелялись Гумилев и Волошин, на другой, затянувшейся на годы, сходились в смертельном поединке Ахматова и Дмитриева-Васильева. При этом где-то бесконечно далеко в ноосфере две параллельные дуэли имели общую точку пересечения, и одна включалась в борьбу против второй, как в извечной борьбе и вечном дополнении, существующими между Инь и Янь. Что послужило причиной того и другого, с чего по-настоящему все началось?

— Да знаю, знаю. С отказа Ахматовой выйти замуж за Гумилева, с поездки Гумилева в Париж, с поездки Дмитриевой в Париж, с очередного отказа Ахматовой выйти замуж за Гумилева, с поездки Гумилева и Дмитриевой в Коктебель и ломания пальцев друг другу, с отказа Дмитриевой выйти замуж за Гумилева, с согласия Ахматовой на брак с Гумилевым, с отказа Дмитриевой на брак с Волошиным, с поездки Ахматовой и Гумилева в Париж, с согласия Дмитриевой на брак с Васильевым, с рождения Ахматовой Льва Гумилева, а Дмитриевой-Васильевой некоего Вероника…

— Ну, можно считать и отсюда. Теперь я вижу, что ты действительно в курсе дела, хотя и не знаю, откуда у тебя такие интимные сведения. Так вот, Вероника — это мой дед. Его маменьке-то было все равно, какого он пола и чей он сын, а мальцу в жизни пришлось несладко. Сердобольные воспитатели детского дома, чтобы малыш окончательно в уме не повредился и не был предметом насмешек всю оставшуюся жизнь, попытались хоть как-то повлиять на ситуацию и подтерли последнюю букву в его имени, получилось по-французски — Вероник. Мать свою он помнил очень смутно — несколько раз приезжала какая-то женщина, и они куда-то вместе с ней ездили, но подробностей он все равно не помнил. Когда Веронику исполнилось лет восемь, в детский дом приехал какой-то мужчина и попросил передать ему вот эту корзину, а с мальчиком встречаться отказался. Поначалу Вероника пытались ограбить воспитательницы, потом воспитанники, но, не найдя ничего полезного или интересного в корзинке, оставили все как есть. Сама корзинка была тоже какая-то никчемная — редкого плетения, обвязанная каким-то дурацким ремнем, без переносных ручек…

В старших классах Вероник, как и другие детдомовцы, проходил производственную практику на заводах, получил рабочую специальность, чтобы после школы не пропасть с голода. Многие из его бывших одноклассников по окончании школьного возраста были сосланы в лагеря как дети репрессированных. Плохое личное дело с пометками было и у него. Вызывали, расспрашивали, с удивлением отмечая, что мальчик понятия не имел, кто были его родители и были ли они вообще. Следователи и просветили Вероника, что его мать сочинила знаменитую “Елочку”, а отец был кем-то вроде гадальщика по имеющейся у него “Книге судеб”. За жизнь на нетрудовые доходы родители и были сначала сосланы, а потом расстреляны, по крайней мере, отец. Мать тоже убили, но сделали это по-подлому, заразив ее раком печени, что было под силу только вирусологическому отделению спецслужб. В приговоре матери, который приводил в исполнение лечащий врач ташкентской больницы, а по совместительству — сотрудник органов, звучало: “За мелкотемье”. Неизвестного же отца уничтожили “за обман трудового народа, идеологическую незрелость и шпионаж в пользу Китая”.

Окончив школу, Вероник не пошел работать на завод, а устроился работать киномехаником в клубе, а потом там же начал свою основную карьеру — работать Дедом Морозом. На войну его не взяли из-за открывшегося туберкулеза, но на линии фронта он неоднократно бывал — туда его на спецсамолетах и парашютах забрасывали четыре Новых года подряд вместе со Снегурочками для высшего армейского руководства. Тем военным, которые предпочитали справлять праздники не со Снегурочками, а с самим Дедом Морозом, он вежливо отказывал, ссылаясь на туберкулез. Кстати говоря, от одной из Снегурочек и родился мой отец. В детстве ему все завидовали — ребята должны были целый год ждать новогоднего чуда — с подарками, мандаринами, украшенными елками и дедами-морозами, а мой отец, по их мнению, круглый год жил в атмосфере праздника.

На самом деле все было не так. Семья отца целый год влачила жалкое существование, жили в основном на деньги его матери, которая все время искала себе возможности подработать: мыла посуду в столовках, убиралась по домам. И только перед самым Новым годом она прикалывала пышную косу до пят, надевала расшитую бисером шапочку, накладывала толстые слои грима на лицо, превращаясь в молоденькую барышню непонятной профессии. И с утра до ночи, пока могла стоять на ногах, она сопровождала своего унылого мужа по детским елкам, по квартирам с подарками для детей, а вечерами — с бутылками для их родителей. У Вероника — Деда Мороза при этом была отвратительная привычка: вместо обычного дебильного хоровода он усаживал детей возле себя и начинал им рассказывать грустную сказку про Елочку, которой целый год было очень холодно, особенно в зимнее время; ее, вечно голодную и озябшую, насиловали дикие звери — от зайцев до волков, а потом какой-то грубый мужик вообще срубил на корню это девственное создание, привез в мегаполис и превратил в игрушку для детей. И трудно сказать, чье насилие было для нее противнее — диких ли зверей или таких вот румяненьких, сытеньких болванов, как вы, заканчивал Дед Мороз и как бы в шутку пугал детвору посохом да посвистом. Ошарашенные детишки даже не успевали испугаться и расплакаться, как моя бабушка-Снегурочка с шутками-прибаутками выскакивала из-под большой еловой ветки и начинала загадывать загадки, притопывать такт частушкам, грохотать хлопушками, спасая положение.

Вот поэтому когда появился я, в доме у моего нормального инженера-отца было наложено табу на распевание “Елочки” и детские праздники по случаю Нового года. Я еще застал своих нетипичных дедушку и бабушку. Они уже, правда, не работали на многочисленных “елках”: совсем замучил ревматизм, так что отработанное ими представление доставалось теперь мне одному, и то — тайком от родителей. Дедушка Вероника продал свой бренд другому мужчине, который успешно и долго спекулировал на этом имени, всего-то добавив к нему отчество Маврикиевна. Собственно, отчисления от концертов этой новой Вероники и составляли дедушкину пенсию. А коробку со всеми этими бессмертными раритетами дедушка подарил мне на шестнадцатилетие, и, когда я уезжал в Америку работать по контракту, это был мой единственный багаж. Я не вез с собой никакого барахла, зная, что все смогу купить себе на месте, а это была моя память о родительском доме. Девушки обычно прихватывают из дома плюшевых зайцев или мишек, расшитые бабушками подушечки, ты вот со своей фамильной туркой носишься да с томиком Гумилева, а я — с калошей да китайской тушью в баночках. Как говорится в моем любимом американском фильме — “у каждого свои недостатки”.

 

Я пыталась переварить свалившуюся на меня информацию, недостающие кусочки восточной головоломки начали складываться. И вдруг страшная догадка поразила меня. А что если моя Лиззи и Елисавета Дмитриева — это одно и то же лицо? Обе были Елизаветами и не любили свое имя, моя Лиззи была, правда, Степановна, а Дмитриева — Ивановной. Моя родилась в 1907 году, а Черубина — в 1887-м. Обе были хромоножками, одна от костного туберкулеза, другая от полиомиелита. Одна называла себя “Христовой невестой”, другая не только долгое время была замужем и родила Вероника, но и меняла любовников, как Ахматова перчатки, даже при наличии живого малахольного мужа и практически на его глазах. Черубина умерла в 1928 году в Ташкенте, моя прабабушка дожила до наших дней и скончалась в Москве. Но все-таки, все-таки…

Почему-то никто не знает, где могила Черубины, почему-то моя Лиззи обладала детальными сведениями про всех знакомых Елисаветы Ивановны, как будто ходила за ней по следам. Она знала про нее даже такие истории, которые не смогли раскопать придирчивые исследователи всех этих динозавров Серебряного века. Учитывая склонность Черубины к мистификациям, я имела право предположить, что моя Лиззи подделала свои метрики и была на пару десятков лет старше. Возможно также, что ей пришла в голову идея, как, имитируя смертельную болезнь, можно избавиться от мужа и привычного круга знакомых. Например, заранее подкупив санитаров, незаметно исчезнуть по пути в больничный морг. А самопозиционирование Лиззи в качестве “Христовой невесты”? Мы принимали все на слово, никто ее на этот предмет не проверял, даже врач Бесноватый. И кто сказал, что невестой нельзя стать после неудачного в прошлом замужества, а также череды головокружительных романов? Вот и Дмитриева неоднократно заявляла своим друзьям-любовникам о своем желании уйти в монастырь. “Хочу повенчаться с одним евреем”, — замысловато говорила о своем возможном решении постричься. Даже имя для своего ребенка — Вероника — было выбрано ею в честь евангельской святой. По преданию, Черубина перед смертью сказала мужу, что, если бы смогла начать жизнь сначала, она бы прожила ее совсем по-другому. В автобиографии за год до смерти она написала: “Сейчас мне больно от людей, от их чувств и, главное, от громкого голоса. Душа уже надела схимну”. Если предположить, что она все-таки не умерла тогда в Ташкенте и ее душа, надев схимну, переродилась в мою Лиззи, тогда все сходится.

Как жаль, Лиззи, что я не смогу узнать у тебя всю правду. Но если это опять твоя проделка, Черубина, то не исключено, что я вышла замуж за своего пятиюродного братца, наконец-то найдя себе родную душу в буквальном смысле этого слова.

Еще немного поразмыслив, я успокоилась и поняла: мне удалось снять с себя страшное проклятие востоковедов — теперь у меня все будет хорошо. Оказалось, что выйти замуж за нормального человека гораздо легче, чем поймать в сети востоковеда. Не надо ни кофе варить — он его не пьет, ни танцы живота выплясывать — ему они кажутся вульгарными, ни искать своего бакалейщика — муж у меня ревнивый, может чего-нибудь не так понять, и бакалейщику придется искать место жительства на другом побережье США. В доме у меня больше не пахнет булочками с корицей, я записалась на курсы тайской пищи, так что из кулинарных запахов больше всего выделяется аромат соуса карри и свежего базилика, растущего у меня на подоконнике. Да и волосы я перестала полоскать полынью с чабрецом, предпочитаю добавлять в фирменные ополаскиватели для волос пару капель масла розмарина, смешанных с маслом брингараджа и брами.

 

Почему так? Почему долгие годы жизни с востоковедами я готовила борщи да пельмени, котлеты по-киевски с жареной картошкой и запивала это все березовым соком? Почему я не делаю этого сейчас, когда пришла свобода от юношеского заблуждения? Не знаю, наверное, раньше я пыталась сохранить себя при мощном потоке восточного одурманивания. Да еще стеснялась своего невежества, боялась спутать даосизм с конфуцианством, а фикус с лотосом. Мои “Буддилки” были работой подсознания, пытавшегося приспособиться к жизни с людьми экзотических научных интересов. Но плоды той жизни я пожинаю до сих пор. По сравнению с моим нормальным компьютерщиком я само воплощение придурковатой восточности. Для классической американской домохозяйки мне не хватает диплома искусствоведа, защищенной диссертации, например, по русской литературе, итальянскому вокалу, символу йони в тантризме, или хотя бы сертификата по дайвингу.

И вот провожаю я мужа с утра на работу, достаю маленькую подушечку для медитации “бодхи”, заполненную гречишной шелухой, зажигаю сандаловые палочки, перед собой вывешиваю калошу из мужниной корзинки и на целый час улетаю далеко-далеко, в мир, где, кроме меня и калоши, никого больше нет. И такое благолепие наступает в душе, что я начинаю китайскими кисточками для каллиграфии упражняться в написании очень важного слова, с которого обычно начинаются и которым заканчиваются йоговские медитации — “ом”. А когда научусь рисовать его красиво — кляксочка к кляксочке, завитушка к завитушке, перейду к решению последней задачи: как из кусочков разрезанных мною фотографий бывших мужей-востоковедов сложить головоломкой слово “вечность” и стать самой себе госпожой. И если в этот момент рядом со мной окажется родная душа, любящее меня сердце, будет хороший шанс исполнить свое истинное предначертание и начать свою правильную и необходимую мне самой жизнь.

 

 


Главная